Русь, собака, RU
Шрифт:
Однако походить в начальниках пару раз из этих десяти мне тоже довелось. И прямо скажу, что одна из самых неприятных и самых сволочных начальнических обязанностей — это увольнять тех, кто мешает (по твоей версии) работе и бизнесу.
Был у меня запредельный случай, когда подчиненного, британца, я летал увольнять в Лондон, где нашел его квартирующим в прелестнейшем, обжитом еще Вирджинией Вулф районе Блумсбери, но в подвальном этаже, где каблуки прохожих мелькали в крохотном оконце под потолком и пахло сыростью, болезнью и бедностью. И подчиненный рассказывал, как сломал 3 месяца назад палец
Или увольнял я проработавшую с момента основания компании барышню, которую сам же заманивал к себе на повышение, с которым она категорически не справлялась, и барышня спрашивала: «Я что, 10 лет работала и была на хорошем счету, а теперь у тебя 4 месяца — и уволить?» — и я кривился от этого вопроса, как от зубной боли, поскольку почти невозможно было сказать честное «да».
И спасало то, что технологии и логике увольнения меня учил мой собственный начальник, немец Михаэль фон Ш., который требовал, чтобы я минимум дважды в подробностях объяснял подчиненному, почему им недоволен, и только на третий раз ставил ребром вопрос об уходе.
Знаете, оказывается, это ужасно тяжело — обосновывать причину своего недовольства. Приводить рациональные аргументы. Опускать эмоции. Объяснять, чего ты ждешь. И вообще быть объективным.
А потом, когда все аргументы исчерпаны, так же невыносимо тяжело думать об ответственности за доверенный тебе бизнес и говорить человеку в лицо, что ты с ним расстаешься, и обсуждать условия расставания.
Вот тогда я и уяснил, почему начальник при увольнении должен глядеть в глаза подчиненному. Потому что в этом случае он разделяет стресс увольнения вместе с ним. И вот эта боль, этот ужас, эта тяжесть страхуют от опрометчивых, случайных, эмоциональных решений куда надежнее, чем весь КЗОТ от Гостомысла до наших дней.
Но теперь я точно знаю, откуда проистекает новое русское увольнение.
От разлитого в обществе цинизма.
Увольнение — это внутренне циничная вещь. Увольняя, ты ценой крушения чужой карьеры строишь карьеру собственную: карьеру рачительного руководителя, которому интересы бизнеса важнее душевного спокойствия. То есть идешь по чужим головам, чем бы это ни объяснялось.
А циники, как мне когда-то объяснял один мудрый, но цинизма также не лишенный человек, бывают трех типов.
Старые циники — это те, которые идут по головам, когда другого выхода нет.
Просто циники — те, что идут по головам, когда это самый прямой путь.
А новые циники идут по головам, удивленно спрашивая: «Какие головы?» И фишка тут не в том, что они притворно не замечают чужих — и живых — голов. А в том, что они и правда считают, что слабые головы созданы для хождения по ним сильных людей. Ведь им же однажды объяснил популярно их лидер, что «слабых бьют». И соответственно дал отмашку слабых бить.
И вот эти, третьего типа,
Если вы читали данные недавнего, этого года, исследования ВЦИОМ, то помните, что в ответе на вопрос, как изменились россияне за последние годы, первое место занял ответ: «Стали более циничными». 54 процента.
Следует уточнить: циничными по третьему типу. Прежние русские стали новыми циничными русскими.
Это значит, что увольнений в новом стиле будет больше и к ним должен быть готов любой.
Последний непокой
В России до хрипоты спорят о неладах с жизнью. Но со смертью у нас еще большие нелады
Зимой я катаюсь на сноуборде, летом — на роликах; оптимальное место в Москве для последнего — Поклонная гора с ее пушечно-танковым антиквариатом и ровным асфальтом, а упоминаю об этом по той причине, по какой драматург еще до первой реплики сообщает: «В столовой, слева от камина, висит охотничий карабин».
Ну вот, вы предупреждены, а теперь пьеса.
В подмосковном горнолыжном местечке Степаново, одном из немногих с кресельными подъемниками, я в феврале с этого кресла чуть не свалился, не поверив глазам. Сбоку от леса и почти на самом спуске находилась — сомнений никаких — могила: с оградой, железным памятничком и даже, кажется, полуоблетевшим венком.
Таких фальшивых, без покойника, однако упрямо борющихся за внимание могил немало произрастает вдоль российских дорог, но это была первая могила сноубордиста. И она меня чудовищно злила: и своей фальшивостью (притом что смерть была настоящей), и тем, что взывала к скорби там, куда я приехал развлекаться. Потому что память — это продолжающийся матч со смертью, шанс на бессмертие. Хотите в годовщину помянуть друга — зажгите свечи, бросьте охапкой на снег цветы. Знаете, каким он парнем был… Устройте покатушки с факелами в ночи, черт возьми; организуйте фонд, заведите страницу в интернете. Но если вы ради него собираетесь портить и вид, и склон, и мне настроение — то что, спрашивается, я должен о нем и о вас думать?
Могилы вне кладбищ — неорусское явление. Их не было в СССР, их нет за границей. Впрочем, дважды я встречал там нечто подобное, но столь отдаленное, что уже противоположное по смыслу.
Первый раз в Греции на горном серпантине, где чуть не на каждом втором повороте встречалась иконка; ночью у них горели свечи. Я спросил закутанную в черное селянку, в честь чего горят. Селянка кое-как изъяснялась по-английски; я услышал, что не в честь, а за упокой — тех бедолаг, которые, в отличие от меня, не вписались в поворот.