Русская борзая (сборник)
Шрифт:
– Не забывайте, что от одной спички никогда нельзя зажигать ни вторую свечу, ни третью трубку! – весело говорил наш новый знакомый.
Между юношей, которого звали Ян Кобала, и моей сестрой началось нечто, что я не могу назвать иначе, как обнюхивание. Однако время никогда не стоит на одной ноге. События развивались. Каждый вечер он зажигал свет, когда она гасила. Я сидел на балконе, курил трубку, иногда приподнимал шляпу и собирал дым в нее. И смотрел, как по другую сторону улицы Ян Кобала стаскивает сапоги, швыряет один в один угол комнаты, другой – в другой, как он пьет из бутылки, держа ее только зубами, как лежит, ест куриную ножку, бросает кость и попадает прямо в сапог в углу. Затем снимает рубашку, и в эту минуту дверь потихоньку открывается и в комнату проскальзывает лунный свет, а в лунном свете моя сестра. Уставившись в пространство, будто ничего не видя, она подходит
Моя шляпа и волосы полны дыма, иногда я поднимаюсь и иду в консерваторию заниматься или в кабак, липкий от пива, но во мне что-то кипит, и я чувствую, что моя борода растет быстрее через родинки, чем вокруг них, понимаю, что мне придется измениться. И я действительно начинаю меняться и каждый день занимаюсь этим.
Однажды после обеда сестра появляется с глазами, похожими на перезрелые фрукты, и руками, забытыми в муфте еще на улице. Ян Кобала больше не открывает ей дверь. У него теперь другая любовь. Сестра ничего не говорит, я сижу как обычно, курю и жду. Наступает время, когда она гасит свет в своей комнате, а он зажигает в своей. Я смотрю с балкона, как он стаскивает сапоги, отбрасывает ремень, как пьет из бутылки, держа ее только зубами, как ест в постели, и у меня бегают по спине мурашки, встают дыбом волоски вдоль позвоночника и шуршит рубашка. Я гашу трубку пальцем, так что запахло паленым мясом. Тихо встаю, спускаюсь на улицу, перехожу ее и поднимаюсь в квартиру Кобалы. Открываю дверь, в комнату входит лунный свет, а в лунном свете вхожу я. Я смотрю на него, будто ничего не вижу, подхожу к нему, склоняюсь, и он начинает языком расстегивать пуговицы на моих брюках. Я бросаю взгляд на наш балкон, плюю на свечу и ложусь с Кобалой. Потому что теперь вместо сестры он каждый вечер ждет меня.
Однажды она встает рано, заваривает чай из олеандра, добавляет побольше рома с сахаром и пьет его. Только когда чай выпит, я понимаю, в чем дело, но ее уже не спасти. Полубезумный, я умоляю открыть мне, кто заставил ее шагнуть за последнюю черту, но она умирает, так и не ответив, знала ли она о нашей с Яном связи. С тех пор я ношу карманные часы, остановленные на времени ее смерти, и каждый день жду, когда минует этот страшный момент. Чей поступок, Яна или мой, какая из двух измен толкнула ее на самоубийство, стало для меня вопросом жизни и смерти. И никакой возможности выяснить это.
Естественно, моя дружба с Яном немедленно оборвалась. Я сбежал оттуда, спотыкаясь о собственную тень, изменил имя и волосы, стал играть на цыганских свадьбах, причащаться уксусом и хреном, и единственное, что меня успокаивает, это решение тригонометрических задачек. То и дело мне приходит на ум поговорка о четырех глазах, и я вновь и вновь пытаюсь понять ее. Глубину зеленых глаз сестры я высчитывал бесчисленное множество раз, это волшебное число я знаю наизусть и повторяю его по ночам. Будущего у меня нет – думал я и искал невозможного. Я начал измерять глубину глазного дна у людей, которых встречал, в надежде, что произойдет чудо, что появятся глаза ее цвета и глубины и я смогу на свой вопрос получить ответ, который сестра мне никогда уже не даст.
Я был в Кракове и играл там, когда мне на глаза попался господин по имени д-р Альфред Вежбицкий. Мы познакомились, он пригласил меня играть в своем доме, я имел возможность произвести кое-какие наблюдения и сделал вывод, что с ним нужно быть очень осмотрительным. Глаза доктора имели ту самую глубину и тот самый цвет, что и глаза моей сестры. От него можно было ждать ответа на вопрос, заданный ей, и оценку моего поступка с Яном Кобалой. Я долго наблюдал за Вежбицким, сердечным и милым человеком, молчаливым, как книга, и застегнутым до самого горла, но ничего особенного не произошло. Он сцеплял ногти на одной руке с ногтями на другой и вежливо молчал. Когда умер наш учитель Шевчик, я ненадолго вернулся в Прагу, чтобы отдать дань его памяти, ибо знаю, что другого случая для этого не будет. Сейчас я опять возвращаюсь в Польшу, где мне заказан концерт в имении одного родственника доктора близ Варшавы. Поскольку мне необходимы твои услуги, я прошу и тебя отправиться в дорогу, которая вполне могла бы быть и приятной, если бы ты ехал не со мной…
Хотя Язакович сразу оплатил мне услуги, которых ожидал от моего ремесла, в Польшу мы отправились только в 1937 году. Мой друг пребывал почти в хорошем настроении. У него было какое-то удивительное предчувствие, он носил, как некогда в студенческие времена, мою шляпу поверх своей и в Варшаве познакомил меня с д-ром Альфредом Вежбицким. Мы сидели в ординаторской, пили польскую водку, и д-р Вежбицкий курил трубку, понятия не имея о цели нашего визита. Он говорил так мало, что его губы склеивались от молчания и трескались, как спелый мак, когда он что-нибудь произносил. Глаза д-р Вежбицкий носил как очки и смотрел сквозь них, словно через затемненные стекла. Все время казалось, что он вот-вот снимет свои глаза и посмотрит на мир прямо из сердца, без «искусственной помощи».
Потом мы ехали на его автомобиле сквозь сумерки, и я пытался заснуть; когда Вежбицкий остановил машину и мы вышли, он хотел нам что-то показать. Уже темнело, но было хорошо видно то, на что он указывал, выдувая серебристый дым из трубки в том направлении. Перед нами лежала климатическая граница: через поле, уходя к горизонту, шла прямая линия, обозначавшая границу между снегом и сухой землей с травой на ней. Мы немного постояли, как в комнате, в сухой зоне, потом шагнули в метель. Через полчаса мы оказались перед небольшим классическим замком «Тополя». По обе стороны ворот стояло по фонарю, освещавшему падающий снег, черный по эту сторону света и белый по другую. Вскоре мы очутились в зале с дверными ручками в виде человеческой руки. Я подошел к роялю, на который Язакович положил свою скрипку, и заметил на его крышке книги, называвшиеся «Малый розарий» и «Книга о двенадцати дверях». В это время, поздоровавшись сначала с дверной ручкой, а затем с нами, вошла хозяйка. Ее платье шелестело, задевая о чулки, и этот шелест возбуждал меня. Волосы у нее были высоко зачесаны, открывая уши и шею, и она научила меня, что зимой, прежде чем накладывать еду, следует посолить тарелки, потому что дважды посоленное вдвойне греет. Позади нас отворились двустворчатые двери, и мы увидели в соседнем зале стол, накрытый на четверых. Два тройных подсвечника давали больше света, чем можно было ожидать, и я заметил, что наружные рамы окна приоткрыты таким образом, что пламя свечей отражается дважды – двенадцать огней вместо шести горело там, в метельной ночи. В этом свете спинки наших кресел блестели, словно смазанные воском.
Хозяйка взяла первый кусок, потом взглянула на д-ра Вежбицкого, и мне показалось, что он украдкой дал ей знак молчать.
– Ах, милый мой ангел, неужели ты меня совсем оставил? – неожиданно обратилась она ко мне по-французски.
Я посмотрел на нее с удивлением, а д-р Вежбицкий, заглянув в свою ложку, произнес, обращаясь к Язаковичу, еще более невероятную французскую фразу:
– Я ждал вас, ибо знал, что ваши волнения продлятся недолго, а угрызения совести – и того меньше!
На миг мне показалось, что они перестают общаться с нами обычным образом и здесь, в чужом для нас месте, скидывают маски и открывают карты. Язакович был бледен, словно натерт канифолью, и ломал себе пальцы. Меня спасло мое неглубокое ощущение будущего. Мой взгляд упал на ложку. Она была из серебра, и я воспользовался ею. Мы ели суп, сваренный в глиняной посудине в форме мандолины (ее можно было раскачивать над открытым огнем). Потом подали горячий сухой соус, горьковатый, заправленный солью с оленьего рога. На миг почувствовалось, какие мы желчные и вспыльчивые, а в глазах д-ра Вежбицкого полыхнул огонь. Когда мы перешли к вилкам, он опять сказал по-французски, будто продолжая прерванный разговор и глядя прямо на Язаковича:
– Я думаю, любовь моя, что это был подлый и отвратительный поступок! – И его губы треснули, как жареный каштан.
Я схватил вилку, стиснул ее и понял, что главное произошло. Ответ на вопрос Язаковича, заданный им сестре, получен здесь, за столом д-ра Вежбицкого, словно сестра Язаковича воспользовалась, за отсутствием своих, губами д-ра Вежбицкого.
Язакович при этих словах вскочил, как сумасшедший, и под нашими испуганными взглядами вылетел из зала. Мгновение спустя мы услышали стук входных дверей. В первый момент я готов был поспешить за ним, чтобы задержать, потому что догадывался, что он задумал, но что-то мне помешало. Во всяком случае, не любезные хозяева, которые меня успокаивали, уверяя, что Язакович вернется, как только устанет. Меня остановила уверенность в том, что единственный способ спасти его – проникнуть в тайну этих людей и этого зала, где все происходило так непонятно, где прозвучало решающее слово и где разговор за обедом с первой минуты был таков, что я едва верил своим ушам. Поэтому я остался сидеть, скрывая дрожь и глядя на лежавшую на рояле скрипку Язаковича.