Русская канарейка. Блудный сын
Шрифт:
Дальняя прозрачная стена гостиной раздвинута, и, спустившись по нескольким ступеням, можно перейти в застекленное пространство с плетеными креслами и диванами, подвесными люльками, круглыми восточными столиками и витыми металлическими стульями; в прекрасно спланированный, мягко освещенный дневными лампами зимний сад, наполненный зеленоватым, каким-то волнующим подводным светом, что доплескивает сюда, в звучащую гостиную, ко всем прочим ее дуновениям и ароматам (еды, духов, приятной мебельной полироли), травянисто-цветочные, чуть душноватые, чуть влажноватые запахи оранжереи.
Вот
Вряд ли тут развлекал кого-то Гюнтер. И все же Леон наводил резкость на каждое лицо, каждую фигуру, следуя за хозяином, представлявшим гостей.
Итак: в викторианских креслах с бокалами в руках – пожилая чета, из тех супружеских пар, которые при знакомстве даже представляются слитно: Джейкоб-и-Герда, например, или там Мэри-и-Джеймс. В данном случае она – типичная старая спортсменка из вечнозеленых рюкзаков и альпенштоков: крупные зубы, выскакивающие в улыбке, мужские носогубные складки вокруг решительного рта, ровная линия мужской стрижки над широким огнеупорным лбом, мужское рукопожатие… Ее симпатичный полноватый коротышка-муж, бурый ус моржовый: угрюмое лицо, голубые рачьи глаза и такая щетка усов – хоть пол ею подметай. Оба олицетворяют закон – компаньоны крупной юридической фирмы.
А зимний сад в этот миг дарит нам еще одну немолодую пару, которая переступает порог гостиной, взявшись за руки, как первая в мире райская чета. Эти – зубные щетки в пластиковой упаковке – как-то слишком промыты и даже продезинфицированы: выбеленные глаза, накрахмаленные брови, перекрахмаленные волосы… Норвежцы, учредители и вдохновители какой-нибудь организации-мироносицы, из тех, что снаряжают в плавание очередной гуманитарный, хорошо вооруженный кораблик «Свобода Газе!» – алые паруса под флагом капитана Сильвера.
Далее: погруженный в кресло и уже изрядно нагруженный спиртным румяный твидовый верзила – ноги протянуты аж до каминной решетки. Этот – явный британец, явный не-Гюнтер, что-то невысокое в МИДе, но, вероятно, очень нужное в бизнесе.
Наконец, еще один господин с внешностью ресторанного саксофониста где-нибудь в Сочи, в межкурортный сезон: стоит, опершись локтем о каминную полку с целым выводком фарфоровых книксенов, фижм и вееров. Этот – наоборот, очень живой и очень южный, но и его виноградные усики под носом-кеглей, полосатый приталенный пиджак и джинсы на ножках, тоже напоминающих виноградные усики, никак не могут принадлежать Гюнтеру. И точно: саксофонист оказался «главой нашего тегеранского отделения, автором книг по истории персидских ковров»…
– И мой сегодняшний утренний сюрприз: моя внучатая племянница Айя со своим… э-э-э… другом, под чье божественное пение мы, собственно, и… О господи! Как это понимать!? Сразу два певца?!
Ага, замечена клетка, вдруг поднятая Айей высоко, как фонарь в ночи, и в ней – желтый огонек бойкого кенаря.
– А это подарок дяде… – жизнерадостно улыбаясь, объявил Леон, принимая клетку из руки Айи и обнося ею гостей широким полукругом. – Прямиком из Алма-Аты, из «птичьих яслей» великого канаровода Ильи Константиновича.
Минуты три ушли на оживленные замечания гостей и некоторое замешательство Фридриха:
– Но… это, наверное, как-то мудрёно – ухаживать за ним?
– Да что вы! – весело отмахнулся Леон. – Это чистая радость! Вам ли не знать, с вашей персидской темой…
Так – естественно и эффектно – Желтухин Пятый был представлен обществу и в своей медной карете водружен на каминную полку, всем видом и сутью перекликаясь со стилем этой комнаты.
И, словно подтверждая слова Леона о персидской теме, великий кенарь встрепенулся, вычиркнул две-три задиристых фразочки, вдруг свободно и щедро пропел светлую овсянку и сразу перешел на горную: начал в низком регистре и постепенно потянул вверх, вверх, замирая в непереносимой сладости звука. Было в его пении что-то родственное таинственным узорам ковра и простодушным мотивам на керамических плитках камина, благородным сюжетам персидских миниатюр на стенах и пленительным мини-сюжетам на глади сирийского шелка…
Вдруг кенарь залился такой чистейшей конкурсной трелью, такую руладу завинтил и длил ее, длил, выводя и вывязывая петли и кренделя, – голубчик, златоуст, потомственный солист! – что оцепенелая публика была окончательно покорена. Аплодировали от души, клетку обступили, дивились маленькому, но такому подлинному артисту, просовывали пальцы сквозь медные прутья: «Можно спинку погладить?»…
– Подумать только: какой голосище в мизерном тельце!
– Как и положено в таком доме – райское сопровождение ужина, – заметил специалист по коврам.
– Ну, не зря же клетку с канарейкой на Востоке исстари вешали в лавках и кофейнях.
– Хотя именно эта порода – русская канарейка, – любезно подчеркнул Леон. – И экземпляр из отменных. Полюбуйтесь, как подхватывает… – Вполголоса подпел Желтухину, демонстрируя, как тот развивает, рассыпает-расцвечивает тему и – замирает, постреливая черными дробинками глаз, в ожидании следующего вызова, следующей темы для вариаций. Две-три минуты артист и кенарь будто мячиком перебрасывались музыкальными фразами, и вились, и вились два голоса, беседуя, сплетаясь-расплетаясь.
Гости пребывали в полнейшем восторге, а Фридрих даже вышел в холл и крикнул куда-то на верхние этажи:
– Лена, где же ты? Пропускаешь такой номер: два кенаря – кто кого!
Но по голосу было слышно, что не в своей он тарелке: чем-то озабочен, даже подавлен…
Елена спустилась чуть позже («Ну, никуда еще вовремя не явилась, даже в собственную гостиную!» – это Фридрих на улыбке, но довольно раздраженной улыбке: видимо, гости, хотя и были «своими», толклись здесь уже минут сорок, и уж кому следовало их развлекать, так это хозяйке).