Русская канарейка. Трилогия в одном томе
Шрифт:
И следом – буквально дня через два – прилетело радостно освобожденное письмо от Магды, в котором она писала о том, как соскучилась, как счастлива будет показать ему «наш чудесный остров и нашу Периссу». Далее шло изысканно-подробное, как только Магда умела, описание острова:
«…Берег со стороны Кальдеры – это огромный провал в форме баранки, в центре которой – вулкан. Там нет спусков к воде, и публика заселяет отели ради вида, за который можно отдать последний груш: сине-розовый закат с помарками парусников прямо на огненном брюхе солнца. Солнце валится в море так плавно-стремительно, что кажется, в минуту соприкосновения с кипящей водной гладью из-под
С другой стороны острова – пологие и пустые в июне пляжи с черным, крупным вулканическим песком (каким-то, знаешь, «гомеровским»; здесь вообще Гомер удобно устроился). И горы довольно пологие, спускаются тюленями к водопою; в одной из них, прямо под нашей террасой, я, плавая, разведала небольшой, прелестный, круглобокий, как амфора, грот с водой по пояс и с такой акустикой, точно миллионы лет он ждал тебя и твоего голоса – воображаю, что это будет, и мечтаю услышать.
Главная «аттракция» здесь – прогулочная набережная, похожая на все набережные маленьких курортных городков по всему Средиземноморью, – деревья, скамейки, закат… Не жлобская-торговая, а нежно-греческая, с открытыми террасами таверн, глядящих на никогда не скучное, сине-сиренево-бирюзовое море.
От набережной к главной улице вьются нити переулков, куда автобусам уже не въехать, а потому свежих туристов ссаживают прямо на дороге, и они покорно ползут к своим пансионам, треща чемоданными колесиками, как насекомые.
Обстановка самая домашняя – в этом вообще очарование греческих островов: гостиниц и пансионов немного; вокруг всё дома и домики – во дворах виноград, столы с колченогими стульями, детские велосипеды, мячи, горшки и непременная сумрачная старуха в черной одежде, с клюкой – мать хозяина на страже порядка и приличий. А за забором в бурых кустиках пасется коза с козленком. И повсюду бегают свободные и ленивые, как древние философы, смеющиеся псы.
На острове нет пресной воды, из крана идет паршиво опресненная, и пить надо привозную. Так что с садоводством – не ах… Но много вездесущих олеандров, тамариска и мирта, и вечерами такой одуряющий запах кустов, опоясанных, как мантией, морским бризом, что хочется застыть и остаться так навсегда.
Неподалеку от нас под горой притулилась уютная церковка, и по утрам в воскресенье вся деревня под колокольный звон спешит на службу. Молодежь одета как попало, могут и в шортах прийти, даже девицы; но старые гречанки, принаряженные, красиво причесанные (головы в храме не накрывают), строги и благородны, как встарь, и, как положено, – в черном. Говорю тебе: Гомер – всем здесь племянник, брат, муж… ну, и немножко бог.
После службы худой, как подросток, пожилой батюшка сидит на табурете у калитки церкви и беседует с паствой или просто отдыхает. В ста метрах за церковью – многолетние нескончаемые раскопки: ранневизантийская базилика V века, возведенная на месте дома, где (о, иссохшая рука Истории и ее бесконечные вложения конверта в конверт, с еле различимым или вовсе неразличимым адресом; археологическая «матрошка») – где в IV веке провела последние годы и умерла святая Ирина.
В ее честь остров и назван.
Посылаю тебе пару снимков: закат над Кальдерой, трогательные церквушки с синими куполами в городке Ия и наш променад в синих сумерках. И вот еще – восход над Периссой, с туманом на вершине горы и с солнцем, всплывающим над монастырем Профитис Илиас.
Ровно шесть утра: никогда и нигде я так рано не вставала.
Магда».
И в конце августа Леон приехал на Санторини, где провел три дня – сине-розовых, блескучих, каких-то бесконечных, истаивающих в пурпуровых закатах, – любуясь и собаками, и козами, и всем, чем угощала гостя счастливая его приездом Магда; наблюдая сухопутных греческих черепах с треугольной головой и купольным рельефным панцирем древесно-шоколадного цвета; купаясь в круглощеком высоконёбом гроте, утром и в полдень пронизанном косыми солнечными столбами, так что казалось, некое рачительное морское божество на всякий случай подпирает его изнутри.
И каждый вечер он чинно прогуливал Магду по набережной, заканчивая маршрут в одной из таверн, где, как уверяла она, хозяин варил лучший кофе в ее жизни. Кофе был совершенно такой же, какой варила Магда у себя в кухне, не лучше и не хуже.
В первый же вечер после прогулки она накрыла на террасе стол, и втроем они долго смотрели, не притрагиваясь ни к вину, ни к маслинам, как меняется море: сначала жемчужно-серое, потом густо-синее, с пурпурным отливом; в греческих закатах, негромко отметила Магда, всегда присутствует эта розово-малиновая нота в синей гамме… Затем море исчезло в плотной тьме, и наконец, бледная эгейская луна затеплилась в центре мира, отделив десятину скудного света для пугающе гигантского дракона внизу, что ворочался и шипел, попыхивая мрачной золотой чешуей.
Натан был тих и молчалив и, несмотря на полный покой, островную благодать и волшебные виды, время от времени поглаживал левую сторону груди: значит, прихватывало.
Магда ушла в дом и вынесла трехрожковый подсвечник; вставила три толстых деревенских свечи, достала из короба долговязую деревенскую спичку, чиркнула ею и помножила огонек на три… Не отводя глаз от этих уютных огоньков, Леон, вначале негромко, потом все полнее и ярче запел – сюрпризом, ничего не объясняя, – со всеми скачками, мелизмами и знаменитым своим до третьей октавы вверху:
Sa-ale, ascende l’uman ca-а-antico,Varca spazi, va-rca cie-eli,Per ignoti soli empirei,Pro-fe-ta-ati dai Vange-eli…Он пел, и дрожащие лепестки свечей вытягивались в струны, клонились и замирали на длинных нотах; бились, как плакальщицы в греческой трагедии, когда он поднимал голос, вбрасывая его в небо, в море и вновь ловя полуоткрытыми губами. Магда неподвижно слушала, опустив глаза и сжав губы. Когда Леон закончил, так и не подняла глаз и, кажется, дух не перевела. А Натан, наоборот, оживился:
– Какая красота, боже мой, ингелэ манс! Что это было, почему не могу угадать?
Леон сказал, улыбаясь:
– А между тем ты прекрасно знаешь, что это. Помнишь, во втором действии «Тоски», во время разговора Скарпиа со Сполета за сценой звучит далекий религиозный хорал?
– Да убей меня, не помню ни черта.
– Вспомни: хорал с эфемерным сопрановым соло, будто с небес. Он обрывается на таком болезненно неразрешенном септаккорде – в тот миг, когда Скарпиа подходит к окну и его закрывает… Никто не обращает внимания на этот фрагмент, а зря: это просто сокровенный перл. И история прелестная – Филипп привез из Луки. Оказывается, эта штука, кантата «Inno di Gloria», была написана молодым Пуччини еще на третьем курсе консерватории: просто курсовая работа, представляешь? А слова написал его приятель Микеле Коньоли, тоже композитор, но совершенно бездарный. К концу обучения этот Коньоли уяснил себе положение вещей и, особо не унывая, открыл в городе мясную лавку, в которой, кстати, и сегодня успешно торгуют его упитанные потомки. А слова кантаты поразительные, сакральные – бог знает, откуда их взял этот мясник! Но вот что интересно: Пуччини писал вовсе не для сопрано, а для контратенора – был такой у него приятель, Риккардо Бруни, влюбленный в него, красавца. Не знаю, чем там дело кончилось, но позже Пуччини подарил этот фрагмент страстной Тоске – у него даром ни одной ноты не пропадало. И вот уже сотню лет эту кантату терзают драматические сопрано… Короче, Филипп вернулся из Луки обезумевший, вцепился в меня мертвой хваткой, орал, что мы просто обязаны «убрать сопрановое мясо, этот гудок паровоза, что вырвался из туннеля!», заменить его «на легкость серебра контратенора», и что это будет «эффект разорвавшийся бомбы», и «открылась бездна, звезд полна». Ну, и сейчас я готовлю программу для концерта – буду петь «Inno di Gloria» с хором Бориса Тараканова.