Русская канарейка. Трилогия в одном томе
Шрифт:
– Я поняла, что должна уехать, – сегодня, сейчас… Подожди, дай сказать, а то… а то я заплачу раньше времени, я же плакса. Родной мой… видишь, как все у нас получается… Молчи! – вскрикнула высоко, болезненно, будто палец прищемила. Неожиданно для себя заговорила быстро, сосредоточенно, задыхаясь и торопясь: – Вот я уже как бабушка моя… Но я просто не имею права подставлять тебя, это подло. Погостила у тебя, отдохнула, измучила тебя совсем… Спасибо тебе! А дальше буду сама, пока получается, а не то… тебя убьют вместе со мной.
Она прерывисто вздохнула, не сводя с его лица страдальческих, недоуменных глаз.
– Но не только это… Вот ты, мой хороший. Я ничего про тебя не знаю, не понимаю, я совсем в тебе запуталась, только подозреваю во всем,
По ее лицу уже катились слезы, свободно и обильно, и она их не отирала, будто слезы эти не имели к ней и к тому, что она говорит, ни малейшего отношения. Так в доме продолжается обыденная жизнь, когда снаружи по стеклу бегут и бегут струи дождя.
– Или не горло, а что там? Глаза выдавить? Нож всадить? Наверное, это нужно кому-то – ну, там, странам, народам, правительствам, очередному богу… Видишь, я даже не спрашиваю подробностей, не до того мне. Я давно убегаю и убегаю, иначе меня убьют…
Она опять выдохнула с мучительной натугой, горько усмехнулась и покачала головой, рассеянно проводя ладонью по лбу, стирая детское удивление в бровях:
– Все время думаю, какого лешего я сюда приволоклась – за тыщи километров, в то же логово – ну, может, наизнанку, – но с теми же правилами игры? Пока летела, все допрашивала себя: зачем, зачем ты это делаешь, дура? Глупой бабочкой – к тебе.
И сосредоточенно хмурясь, будто пытаясь дознаться – у него, у самой себя:
– Как меня угораздило тебя полюбить? Не влюбиться; мне втюриться в живописную рожу – плюнуть раз. А вот нет же: так нестерпимо полюбить – как нарыв в сердце, и невозможно жить, когда отнимаешь руку… Постой, не перебивай, не путай меня, и так кавардак в башке. По порядку: не хочу притаскивать к тебе свою смерть, не хочу тебя подставлять. У тебя наверняка свои дела в этом бизнесе – тоже какие-нибудь контракты, фрахтовые ведомости, грузовые перевозки. Вся эта тайная возня, связанная с очередной дерьмовой бомбой? Или с чем-то вроде? Какие-нибудь многоходовки оружейных концернов, поставки чего-то там, только в другие регионы? Я ошибаюсь? Ну, в общем: чтобы люди друг друга взрывали, стреляли, выжигали… и на всякий случай убить того, кто случайно сунул нос в эту вонючую кучу. Но ты еще и поёшь! Поёшь прекрасным женским голосом – наверняка убийственно прекрасным, если столько людей им восхищаются. Жаль, не могу услышать. Поёшь, как сирена, – так, что забывается боль? Как ангел смерти ты поёшь, да, Леон? А я…
Он вскочил и отшвырнул стул…
Бросился – в книгах читал, на сцене видел, сам проделывал – в ролях! – но не подозревал, что такое может случиться с ним наяву, и не представлял, что в жизни это выглядит так нелепо, не грациозно, унизительно – бросился к ногам: то есть рухнул на пол и вцепился в ее колени, сильно сжал их обеими ладонями, щекой прижался, зажмурил глаза.
Сердце бухало в ее колени, как пенный прибой.
– Нет, нет, – отрывисто и глухо бормотал он, – нет, Айя, не получится от меня убежать. Посмотри на меня! – Вскинул голову, взял ее лицо в ладони: – Я тебе сейчас не все могу сказать. Сейчас. Да тебе и не нужны подробности. Ты права: проклятые игры… Но я тебя убивать не да-ам!.. Я этого не!!!.. Я потому и согласился, потому и преследую их… Слушай меня! Ты мне веришь? Не веришь. Хорошо, не верь. Не верь мне! Только никуда от меня ни на шаг. Ни на шаг! Это – единственное, о чем прошу. Обещай мне!
Она молча смотрела на него жадно-подробным взглядом, словно по жилочкам перебирала все его лицо, как снимок форматировала, отбрасывая несущественное, вытягивая выразительные черты, усиливая светом рельеф.
– Ты вот сказала: я убил триста человек. Нет уж, теперь ты помолчи! Помолчи, потому что ты… права, да. Ну, не триста, но… я понимаю тебя… Когда ты спросила меня: Леон-ты-бандит, у меня все внутри обвалилось. Потому что я… да, я убивал людей. У меня была такая жизнь, я был солдатом, понимаешь? Не могу всего рассказать, но – хорошим солдатом, а потом – хорошим охотником и сторожевым псом, и ищейкой, и волкодавом… да просто волчарой! Слишком много людей надо было спасти, при этом – именно – убивая других. Есть такой библейский закон – убить убийцу. Убить его прежде, чем он успеет отнять чью-то жизнь. Так убивают скорпионов, ядовитых змей, заползших в дом. Так жизнь моя сложилась, понимаешь, такое непростое место, где я вырос. Послушай, любовь моя, это долго рассказывать. И дальше мне нет ходу, не имею права: «кирпич»! Настанет время, и ты будешь знать обо мне все, все!.. да ты и сейчас все знаешь – поджилками, поддыхом, сердцем, грудками своими, – иначе не приехала бы, ты же такой человек… от-вра-ти-тельно трудный! Но ты со своей вреднючей дотошностью – ты уймись пока, а? Пока только пойми, что всё наоборот: я с теми, кто охотится за этими вот торговцами смертью, за спекулянтами тел, разорванных на куски… Правда, для нас с тобой сегодня все еще сложнее, еще зловещее, и я не могу пока объяснить тебе – почему. Когда-нибудь – надеюсь, скоро – я все тебе расскажу. Пока только прошу: не думай обо мне так – не запускай свою мысль в этот ужасный штопор. Пока просто: ни шагу! никуда! от меня… чтобы мы оба остались живы. Я понятно объяснил?
Она молча кивнула, хотя все, что он бормотал, ловя ее руки, вытаскивая их из ее намертво сведенных колен, прижимая ее ладони к своему лицу и не пытаясь ни поцеловать ее, ни обнять, – все было дико и необъяснимо. Но ей не слова были нужны, а вот это его измученное лицо, смятое болью, – как там, в аэропорту, когда она ничего не могла понять, и все было наперекосяк: настоящее его лицо за мутными словами-заслонками.
Он вскочил, подхватил с пола и твердо поставил стул, придвинул к ней тарелку, вывалил из сковороды горку остывшей яичницы.
– Ешь вот, я приготовил. Ну все, все, больше ни слова, ешь! – Оседлал стул, уставился, будто лично хотел проследить, как она станет глотать и жевать. – Постой, я посолить забыл! – схватив солонку, нервно принялся взбивать ею воздух над тарелкой.
Господи, какое облегчение…
– Ты пересолишь! – крикнула она, хватая его руку.
И оба вскочили и над этой неудачной, этой прекрасной яичницей судорожно обнялись, что-то бурно и бестолково продолжая договаривать, перебивая друг друга, хватая друг друга за руки, за плечи, торопясь объяснить, что… невозможно, понимаешь… я не все волен тебе…
– А я тебе – все, все расскажу сейчас до капельки и навсегда!
– Погоди, не части, дослушай… Ты только знай, что если запрусь, то это – не мое. А то мое, что и твое, это… Айя, пойми, у меня же, кроме тебя…
– …нет, я тебе только хотела сказать…
– …это я тебе хотел сказать, моя любимая!
И все было почти как там, на острове, когда она произнесла: «Желтухин», а он сказал: «Дядя Коля Каблуков», – и весь мир извергнулся салютом двух жизней; только там этот захлеб был скорее изумлением, небывалой встречей, увлекательным сюжетом, вроде «Сколько-то там тысяч лье под водой», не то что сейчас, когда каждая клеточка проросла острым ростком обоюдной боли, и опасно тронуть…