Русская канарейка. Трилогия в одном томе
Шрифт:
– Не жалко… – согласился сын, припомнив, что последние лет двадцать Аврам как-то забывает брать с них плату за эту квартирку.
– Он мне уже так надоел, – весело продолжала Владка. Она постепенно проснулась и сейчас входила в свой обычный градус вечно приподнятого настроения. – С этим сватовством. Выходи, говорит, за меня, сколько можно болтаться без присмотру. Дочери у него все давно позамужьями, ему одному скучно в большом доме… А мне его и жалко, конечно, – ну вот кто ему поясницу разомнет? Но опять же, Лео, прикинь: не станет ли он притеснять мою индивидуальность, а?
Главное,
– Д-дура! – сказал Леон. – Немедленно выходи за Аврама!
– Ты считаешь? – оживилась она. – Ну ладно! – И доверчиво добавила: – Он обещает, что не будет приставать. Говорит: «Мне уже не до этих глупостей. Устал к тебе мотаться. Пусть уже, – говорит, – ты будешь под боком…»
В этот миг Леон услышал тихий шорох и почувствовал, как проснулась и приподнялась в постели Айя, подалась к нему, замерла за его спиной.
– А еще у меня большой прорыв в науке! – увлеченно воскликнула Владка. – У меня скоро денег будет, Лео… я тебя озолочу! Только выправлю патент. Тут знающие люди говорят, что вот это уже – настоящее изобретение!
– Опять изобретение, – поморщился Леон. – Что ты там еще наворотила, а?
– Только никому, ладно? Это секрет – до патента. А то украдут. Мне дядька в ихнем комитете так и сказал: не советую вам сильно откровенничать по техническим деталям.
– Ну, короче… – Леон наслаждался, слушая звонкий, даже ночью, даже со сна, ее подростковый голос. В этом голосе заключено было все очарование его детства: Одесса, коммуналка, две любимые старухи, свирепые Владкины драки, с милицейскими приводами, дикие картины ее друзей-художников, синее море и два тенора – как два крыла, – однозвучным колокольчиком взмывавшие над искристой синевой…
– Гондононадеватель, – таинственно сообщила она, приблизив лицо к экрану.
Леон онемел – видать, за прошедшие без нее годы потерял квалификацию.
– Автоматический гондононадеватель, – торжественно и терпеливо повторила Владка.
Еще пару мгновений сын молча рассматривал четкое и живое изображение на экране.
– Господи… ты хоть видала когда-нибудь гондон? – наконец спросил он.
– Конечно, видала, – обиделась Владка. – На лекции по СПИДу в комитете афганских вдов и матерей. Нам такие страсти порассказали. И тут я представила – а если у мужика рук нет? А ведь сколько у нас этих инвалидо-солдат! Ведь это какая проблема, а? Сразу вспомнила такой пластмассовый пистолет с раструбом, помнишь, в детстве у тебя был, шариками стрелял… И это дало мне идею!
Айя позади Леона приподнялась на коленях, положила обе руки на его плечи, придвинулась, прижалась теплой грудью к его спине.
– Ой, эт кто это там? – восхитилась Владка, пытаясь разглядеть обнаженную девушку за спиной сына. – Шикарная какая деваха! Только ты приодень ее, Лео, слышь? Чё эт декольте у нее… до аппендицита!
Сын расхохотался. Все было восхитительно и все по-прежнему: каждое Владкино слово – лишнее, за каждую фразу ее хочется прибить.
Айя оторопело глядела на огненно-рыжую женщину в компьютере. И едва ли не в унисон с нею спросила:
– Кто это?
Леон молчал, смущенно улыбаясь между двумя этими женщинами.
– Кто она? – с напором повторила Айя, разглядывая бесшабашно-веселое, молодое Владкино лицо.
Он удивленно качнул головой, будто сам не верил тому, что сейчас произнесет.
– Моя мать, – сказал, будто пробовал на звук непривычное, еще не освоенное им слово.
В следующие гиблые месяцы ее беспросветного одиночества и тоски Айя вспоминала дни, прожитые с Леоном, как огромную, многоликую и просторную жизнь.
Как свою единственную светозарную жизнь.
Куда-то сгинули – как корочка отпала на здоровой коже – ее бродяжьи годы; даже то, что мысленно называла она «смертью в канаве», уплыло, как ветошь, как гнилой саван вослед истлевшему мертвецу.
И никак она не могла поверить, что жизни той было им отпущено всего ничего: несколько недель, если не считать их встречи на острове да еще той черной дыры – той разлуки, в которую они, дураки несчастные, сами прыгнули, как в звериную ловушку.
Эта прекрасная жизнь потом росла в ней, как дерево, – вроде и сама по себе, но в то же время по велению и под приглядом природы. В ее светлой кроне шелестели Париж и Кембридж, Лондон и Бургундия и во всем ослепительном блеске – последняя, солнечно-весенняя Лигурия: выхлест водопада из-под каменного мшистого моста, старый сарай с кусками шиферной крыши, прижатыми камнями, чтобы ветер не снес; пять отборных лимонов на малолетнем деревце, широкая штанина шальной радуги, спрятавшей в глубокий карман виноградник и колокольню. И ласковый белый кот, что сидел на каменном парапете над обрывом, невозмутимо зажмурив зеленые глаза…
Так стремительно в ней росла их огромная коротенькая жизнь – путешествие в страну-театр с человеком-театром, в чуткой готовности Леона к мгновенному воплощению, превращению, оборотной стороне, где день становился ночью, а луна так похожа была на «царский червонец».
Ее бесконечно удивляло то, как зависало время, как раздавалось пространство и каждый миг набухал сердцебиением опасного счастья. Как вилась среди каменных стен деревенская виа, как пронзительно синела внизу бухта, как в волшебном фонаре жили и двигались они с Леоном; как переплетались, касались, прорастали друг в друга их тела в пелене сна.
И как медленно, блаженно-устало расправлялась по утрам подушка, когда они поднимали с нее головы…
Портофино… Пор-то-фи-ино… Последний форт, конечная остановка. К нему и добираешься, как к последней точке на какой-нибудь вершине, по такой кудрявой спирали, будто штопор ввинчивается в нутро и на самом крутом вираже выдергивает сердце, словно пробку из бутылки… И тогда вокруг амфитеатром рассыпается деревушка, встроенная в излучину горы.