Русская мать
Шрифт:
А ты что ни день, то у них. Вас водой не разлить, вы уже лучшие друзья. Дружбе способствуют и русские разговоры, еще бы, корни у вас общие, прекрасные, древние, само провидение свело вас вместе. Спросила, что думаю о Танечке. Что думаю, не сказал: очень хотелось увидеть мамашу. Раза три адвокатша у нас ужинает. Я таращу глаза - она считает: неумело строю глазки Танечке. Но Танечка догадливей. Знает, что мальчики моих лет мечтают о дородных любовницах и такая вот мамаша под сорок в сочетании с духами предел мечтаний. Но с мамашей, увы, кончено - Танечка теперь приходит одна. По очереди друг у дружки в гостях едим мороженое, играем в шарады, собираемся пойти в кино. Но Танечка без мамаши мне не нужна. Как-то раз ты попросила почистить Танечке яблочко - не хочу. Пусть, говорю, ест банан: чистить проще. В другой раз не дал ей почитать Пьера Бенуа, хотя очень просит. Не дам, говорю, испачкаешь. Теперь Танечка звонит сама, зовет в театр на Шнейдер и Кипуру. Дрянь, говорю, лучше схожу с приятелями в субботу на Пабста.
Я охладел, но ты не сдаешься. Уговариваешь: Лопато - прекрасные люди, адвокат может пригодиться
Сан-Франциско, октябрь 1942
"Мидуэй, Коралловое море, Гуадалканал - названия теперь кровавые, разве что с каплей молока из здешних кокосов, да, милая мамочка! Пишу, потому что сижу один. Сегодня суббота, вечер. Дождь льет уже неделю, настроение под стать небу, серое. Последнее время я тебя не баловал, отписывался открытками, всегда одно и то же. Да, меня опять призвали, на сей раз далеко. Да, жив-здоров, как все, кто пока не на фронте. Да, надеюсь, а что еще остается делать? Надежда, пусть она чистый обман, - все же утешает. Сегодня, правда, от обмана тошнит, хоть раз скажу все, как есть. Из России ты бежала, из Бельгии бежала, прибежала в Нью-Йорк, забилась в уголок у гудзоновских вод, словно спаслась от мирового пожара. А я на войне, еще до совершеннолетия, был дважды бит, но ничему не научен. Потом продавал - да, к твоему сведению, именно продавал, - продавал англичанам бедняг-бельгийцев в малочисленное английское войско. Потом, когда вы с отцом собирались в Штаты, меня послали, как чемодан с двойным дном, с липовым паспортом в Оран, далее в Касабланку, а уж там - сам, как хочешь. Пришлось шпионить за поляками и австрийцами, чтобы Лондон помог удрать. Бежал я на Кубу на португальском пароходе, где, кстати, был тиф. Ты, разумеется, считала, что все честь честью и вслед отплывающим провожающие машут с тщеславной надеждой. Родины у меня не было: так, дрянной полукровка. За кого, думаешь, я воевал? Да за того, при ком оставался жив на три секунды дольше противника. А как, о Господи, полгода назад мы с вами лобызались, чмокались в Нью-Йорке! Ты ревела в три ручья, да и я не отставал. Всю войну мочил штаны от страха, пора промочить и платочек носовой в честь победы и долгожданной встречи.
А теперь, к твоему сведению, я опять боюсь. В какую бойню опять угодил? Японцы палят, немцы палят. Победа за нами. Говорю это, чтоб не спятить. Но до победы все может случиться. Может, в океане утону, может, в землю лягу под деревянным крестом ценой, как говорят ребята, в четыре доллара шестьдесят пять центов. Обстановочка здесь поганая. Я, чтоб ты знала, санитар-рентгенолог, с какой стати - не спрашивай. Прошел курсы, как велели, получил диплом за подписью генерала, делаю рентген тяжелораненым, прибывающим с таинственных островов. Славная добыча у этих Куков с Бугенвилями: на груди золотишко, в груди свинец. Сперва просвечу лучом я, потом пошурует ножичком доктор. Три четверти после этого мертвецы, остальные - навечно паралитики. А живые тут тоже не люди, а черт-те что с дыхалкой - впечатленье, что она у них бесхозная, потеряла хозяина. Можешь представить, о чем я тут беседую с ходячим копчиком, поджелудочной железой или вонючей толстой кишкой! А я, вместо того чтобы гордиться, что приношу пользу, все ненавижу. Вкратце сообщаю, как жил. Отплыл в Штаты, собираясь всерьез драться с немцами. Перл-Харбор, как я уже писал тебе, слава Богу, окончательно вдохновил меня. Однако и это не чистая правда. Да, я геройски вступил в ряды вооруженных сил Ю-Эс-Эй. Но не чтобы драться, а чтобы скрыться! Свободная Бельгия по мне плакала. Франция тоже, потому, видите ли, что пописывал я во французской газетке в Нью-Йорке. Нет уж, говорю, один такой, адмирал Мюзелье, уже повоевал для де Голля, так что спасибо, говорю, воюйте без меня! Пришлось просить у Америки защиты от своих же, от единственной, дорогой и родной Франции: американский закон запрещает выдачу иностранных военных правительству, ими не признанному. Но америкашки, разумеется, баклуши мне бить не дали бы. Призвали б в два счета. Так что героизм мой в том, что я опередил события: успел вступить раньше, чем вступили меня. Потому, как герой-доброволец, имел право выбора - где и как воевать. Вроде бы ясно - в Европе, шпионом. Но нет, угодил вот сюда - ближе к Токио.
Так что, видимо, суждено мне умереть за Гавайи и калифорнийские апельсинчики. Та еще смерть. Надеть бы, думаю, гражданское тряпье, наладить грузовичок - и шпарить через мексиканскую границу к Аризоне. Наверняка это раз плюнуть. Янки и в голову не приходит, что можно дезертировать. И то сказать, идиоты. А я два года назад мотался из Тараскона в Пор-Вандр, как раз подучился для Сальвадора и Никарагуа. Дело, я думаю, найдется для водилы-любителя вроде меня, перевозить оружие или, извини, желтую лихорадку с серо-буро-малиновым сифилисом! В свои двадцать три, мамочка дорогая, в аду я уже побывал, даже успел там освоиться. Посмотрюсь в зеркало - эх, так бы и дал по себе очередь! Сейчас вот, чтобы не думать о вас с отцом, пойду выпью пару банок теплого пива и запью стаканчиком "зомби". Это коктейль такой с ромом, примешь - тут же вырубишься. Если протрезвею, наверняка напортачу с рентгеном в госпитале: челюсть Джонса припишу Смиту, а легкое Фэрроу - Уильямсу. Отправлю на тот свет сразу четверых - и глазом не моргну. А за ними и сам отправлюсь.
Пишу тебе, чтобы излить душу. А выливается, кажется, тошнотворный утробный гной, почище гнилья в братской могиле. Имею право поделиться с матерью. Вот и получай свою долю мерзости, отчаянья и страха. В Сан-Франциско спокойно, как в могиле. Все дышит саваном, гробом и тайными похоронами. Солдатики чешут по асфальту в последний путь. А горизонт в тумане низок и лжив: добро, мол, пожаловать на смерть. Нас пять тысяч, прибыли с Тихого океана. Отбудем - туда или еще куда. Друг с другом не говорим, вместо этого всю дорогу жуем и жуем хот-доги. Что ж, котлета как котлета. И мы скоро будем такой же. Только не чистенькой и питательной. Так что, видишь, не так уж эта "вся правда" и хороша. Раньше-то я чувства свои прятал, а тебе выдавал полную безмятежность, чтоб не приставала со слезами и просьбами. А теперь вот из духа противоречия режу правду-матку. Я ведь весь в тебя, я тоже с заскоками. Ты, к примеру, раскисаешь, а я отчаиваюсь, сомневаюсь и паникую. Если в этом 42-м не погибну, то состарюсь по крайней мере лет на двадцать пять. Очень тебя, мамочка, люблю и ненавижу за то, что не все могу тебе сказать".
Я перечел письмо и решил кое-что исправить, смягчить некоторые грубости. А потом вообще раздумал и не послал. Написал другое, оно, по-моему, больше тебе подходило. Этакий сладенький киселик:
"Дорогая мамочка!
Работаю в госпитале. Читаю книги раненым солдатам и офицерам. Они в отпуске, вернулись с Тихого океана. Большинство ранены легко. Свободного времени у меня достаточно. Сегодня прекрасный солнечный день, и я гуляю в самом красивом на свете городе. Удивительно гармоничное сочетание сиреневых и зеленых домиков, стоящих как бы друг на друге, ступеньками. Вид с гор головокружительный, все как на ладони. Порт с серыми кораблями, склады с какими-то грудами и штабелями в беспорядочном движении, тихая ровная гавань, пирс, похожий на жирафа, легшего, чтобы взобрались на него и понеслись к северным островам и берегам, рыже-коричневым, в синюю крапинку, растерзанным, горячечным при океане-повелителе, то ясно-тихом, то мутно-гневном. Глаза мои, и на Маркет-стрит, и на Телеграф-хилл, тоже смотрят куда-то вдаль, в другие берега и времена. Представлю себя то в Пекине, то в Гонконге, век уже не имеет значения. Тут же забегу в библиотеку, почитаю изречения древних китайских философов и воспряну духом. Война не вечна, не то что старый трамвайчик, ползущий по Пауэлл-стрит, и звенящий, как трудолюбивая стрекоза, и словно зовущий пассажиров на помощь на конечной станции, чтобы повернуть и ползти вниз. Будем как восточные мудрецы. Найдем во всем смысл. Очень нежно думаю о вас с папой, и ты это знаешь. Уверен, еще до весны успею заскочить к вам повидаться. Заранее радуюсь предстоящему счастью".
Париж, апрель 1975
– Всем прекрасным в моей ужасной жизни я обязана тебе.
– Смотри, какие пышные розы. А лепестки, обрати внимание, внутри красные, а к краям переходят в желтизну. Здесь, в Багатель, все розы такие диковинные.
– Да, сыночка, ах, как хорошо все забыть и смотреть на цветы. Только память не дает покоя.
– А правда, каштановые почки, когда лопнут, похожи на лягушачьи лапки?
– Твой Париж - гадость.
– Что ж, прошлое в твои годы приятней будущего. Ты по-своему права.
– Скажи еще, что я старая дура! Ты со своей женушкой заодно. Ждете не дождетесь моей смерти. Сразу вздохнете свободно!
– А правда, французский сад... Правда, французский сад похож на стриженого пуделя?
– Пудель-шмудель, плевать мне на все.
– Ты сегодня немножко нервная. Может, выпьешь лекарство?
– От твоего лекарства только спать хочется. Нет уж, отосплюсь в могиле, благо пора. Да нет, какое пора, уж и сроки все прошли. Зажилась я, всем давно в тягость. Надо было и мне за отцом отправиться. А то ты почти и не плакал. Хотя и над двумя мертвецами не плакал бы. Хоть ко мне-то на похороны придешь? К нему ведь не пришел.
– В сотый раз говорю, болен был. Даже рецепт тебе показал.
– Рецепт тебе за сто франков хоть какой сочинят.
– Дивный сад. Ну разве я не прав?
– Прав, прав. Беда в том, что ты всегда прав.
– Значит, мир?
– Какой может быть мир в моем разбитом сердце? Ты хоть сам понимаешь, что говоришь?
– А правда, хорошо смотрятся тритумы с газаниями?
– Три...
– что?.. Все-то ты знаешь. С тобой просто невозможно разговаривать. И чего только нет в твоей голове. А в сердце пусто, в сердце хоть шаром покати. Все голова, голова... А мамочка тебе всегда говорила живи не головой, а сердцем.