Русская мать
Шрифт:
Немцы заняли Голландию. На рассвете в Ла-Панне уже несколько десятков тысяч беженцев. Новость вызвала массовую истерику. А я наконец ухожу, хватит отсрочек. Вы - ты, отец, дед - медленно оделись проводить. Говорю отцу, с тайным облегчением, что "свои" марки взять не могу. Он благодарен, что, вот, не забыл о его делах, предупредил. Может, говорит, возьмешь денег? Я молчу: чепуха это все. Он сует мне что-то в карман. Вокруг детишки хрупают вафли. Я без вещей: в чемодане кальсоны, зубная щетка, мыло и носки. Ты смотришь на меня тревожно и мужественно, но я не ценю. Скорей бы дойти. Дедушка что-то бессвязно бормочет, слава Богу, что отвечать ему не нужно. Прохожий спросил, как пройти к французской границе. Зачем-то говорю, что - никак, что граница закрыта и за незаконный переход - расстрел. Очень вдруг захотелось поучить всех уму-разуму. Замедляю шаг и предлагаю в последний раз выпить кофе, тут на террасе. Ты согласна: еще десять минут счастья со мной!
Мы садимся за столик с видом, будто в душе мильон терзаний и страданий. Отец в решительные минуты всегда чересчур спокоен. Объявляет, что взял себе и тебе билеты на Руан и что автобус через несколько часов. Оттуда или в Париж, или в Тулузу, судя по обстановке. Я даже подскочил: ты что, про деда забыла? А ты: нет, не забыла, но, видишь ли, ехать в Руан долго, рискованно и деду не под силу. Дед кивает с подозрительной готовностью. Я чувствую: ему больно. А ты снова: в Брюсселе
Бросила родного отца нацистам! Ведь еврею это верная смерть! Никогда тебе не прошу!" Но не крикнул. По моим злым глазам и сомкнутым челюстям ты и так все поняла. Отец заплатил за кофе. Я обнял вас холодно, механически и ушел не оглядываясь. У меня больше нет семьи.
Мне двадцать лет. Век старей меня вдвое. Забуду старую жизнь, начну новую. Или погибну.
Шел я налегке. Уносил лишь самого себя да чемодан, а чемодан пушинка.
Париж, 1977
И опять, слово за слово, обретаю, сударыня матушка, ваш образ. И опять вы то расплывчаты, то искажены в угоду моим, черт знает каким, угрызениям. И вы то верны, то неопределенны, то прекрасны, то ужасны. А я все валю в одну кучу, будто вы есть сумма собственных ахов и охов. И прекрасно, верность образу только мешает. А так - пожалуйста, вот вы и явлены, хотя лежите уже полгода на пригородном кладбище с прочими мертвецами, забытая в цветах под тополями. Тополя колышутся над могилами, как всем известно, в утешение. Хотя с тем же успехом они колышутся где угодно. И потому утешение мне от них невеликое. Зато мое право - воссоздать вас, сударыня, вашу жизнь и прошлое в пределах досягаемости. Слишком долго я подавлял в себе всякие отклонения. Возьму теперь, отведу душу, переделаю, искривлю, извращу вас, маман, в свое удовольствие. Потому что знаю, как сладок запретный плод фантазий. Вот и вкушу его, а захочу еще - еще нафантазирую. Прошу вас, мадам, пожалуйте сюда, в темные извилистые коридорчики воображения, идемте. Ничего не потеряете, только выиграете. Станете со мной безумной и бездумной. И хватит покоряться, осторожничать, рассуждать. Итак, вот и вы. Ненастоящая, конечно, потому что - моя и ничья больше. Моя до мозга костей и до последнего словечка. Вы - молоды. Цыц, молчать, я так решил, написал, настучал на машинке. Лет вам двадцать шесть-двадцать семь. Чуть меньше, чем когда забеременели мной. Вы красивы - старинной красотой, она вам больше к лицу. Росту в вас метр пятьдесят два - пятьдесят три. Волосы до плеч, белокурые, непокорные. Черты лица так выразительны, что кажется: вы гримасничаете. Глаза черны, словно наперекор милому носику, пухлым щечкам, губкам сердечком, подвижному подбородку. Ладно, на лицо, сами знаете, мне наплевать. Главное, сударыня, кожа. Какая она у вас, шелковистая ли, бархатная ли? Помнится, если по правде, пергаментная и бугристая. Так что к черту память! Кожа у вас восхитительная. Должен же я жаждать вас полвека спустя. Значит, так: кожа так хороша, что все мужчины от вас без ума. Грудь тоже великолепна, и пышная, и нежная. Она закрыта, но так, чтоб смотрели, приманка в духе эпохи! Однако интрижек вам не нужно. Вы мечтаете о любви до гроба. О чем же еще! Я - ваш поклонник, один из многих. Лет мне столько же, сколько отцу. Но я предприимчивей. И на вас, сами знаете, не женюсь. А вы подушились, сударыня. Правильно. Тем более что талии и вообще фигуры не видно. Платье на вас широкое, юбками, конечно, помашешь, но форм не покажешь. Ну и ладно. И так ясно, что сложены вы дай Бог. И ножки - может, тоненькие, может, полненькие, и коленки - предмет, может, чистой красоты, а может, похоти.
Мог бы я, сударыня матушка, выпить водки и запить квасом, как гоголевские или лесковские мужики, а потом, как Распутин, прижать вас к стене вашей спаленки. Ах, ну да, забыл придумать, как я проник к вам. Пришел к вашему отцу и велел, чтоб доложили. Предлог нашел пошлейший: принес шкуру зверя, убитого у черта на куличках, скажем, в Туркестане.
Вранье, разумеется. Но папаша ваш все не идет. Пока жду, представляю себе вас. В спиртуозных парах возгораюсь. Так бы и снасильничал. Я же, сударыня матушка, не ваш любящий сын, а силой фантазии - торговец кожами, постарей вас годами. А вы отбиваетесь: и хочется, и колется... Нет, тише, тише, почто спешить, у нас все культурно, у нас как в Европах. Насильничать погодим-с. Сперва другое. В моей сочинительской голове дополна хлама, как в театре. Не по вкусу вам словцо иль актер? Ладно, к чертям Мюссс с Мариво, давайте из Шекспира иль из Лопе де Вега. А время для простоты оставим наше, ага? Стало быть, вы - хорошенькая плутовочка, ждете большой любви и красивой жизни. Покамест с этим неважно. И вы гуляете по Одессе - царевна Несмеяна и озорница. А, нет, вот, придумал! Какие, к черту, Шекспиры. Чехов, Чехов тут нужен! Вы барышня сдержанная, но страстная. Да, но мне-то что с того? Я в данный миг фрейдист и психоаналитик. А у вас все легко и мило. На Преображенке прохаживаются студенты, бледные лермонтовские щеголи. Торгаши с рыбаками еще не стали пролетариями всех стран. Царским офицерам не на бойню, мировую с гражданской. С вами амурятся, и только. А вам замуж невтерпеж. Кто бы влюбился! Девственность прекрасна, как луна: светит, но не греет.
Помочь твоей беде охотники все же есть; некий гусар, мой отец и я сам. Меня назовем незнакомцем, как в любимых ваших По, Мериме и молодом Леониде Андрееве. Лично вы пошли бы с гусаром. Сердцу не прикажешь? Чепуха, вы девица образованная. Красавчик гусар сегодня пылкий любовник, а завтра был таков. Отбудет с полком в Хабаровск или Владивосток по ту сторону Сибири или на север, в Гельсингфорс, в Финляндию-Лапландию. Ну его совсем, рассудительная моя сударыня матушка! Отец мой - другое дело. Папочка жених завидный; богат, воспитан и, что очень приятно, в душе шут гороховый. Пусть женихается, ухаживает. Со временем вы, конечно, согласитесь. Но до него-то кто? В девицах я вас, родимая, не оставлю. В 1907-м, как и в 1977-м, весталок терпеть не могу. Так что вот вам незнакомец на балу. Танец сами выбирайте - хотите, вальс, хотите, кадриль. Вы уже изрядная музыкантша. Вам, уверен, Чайковского подавай. Пожалуйста, плохонький оркестрик - и пошла писать губерния. Сударыня, позвольте вас пригласить. Минуту вы колеблетесь: я не в вашем вкусе. Но на войне как на войне. Два-три танца вы выдерживаете, наконец идете со мной. А вы, оказывается, вовсе не пушинка, а очень даже пышка, хотя порхаете и дышите, чуть постанывая, не то от волнения, не то от слабости. Задаю дежурные вопросы. Часто ли вы здесь? Всегда ли тут дуры маменьки? Есть ли у вас кавалер? В городе ли живете? С вопросами покончено. Приступаю к комплиментам. Не вашей душе, душа прекрасна - само собой, а вашему телу. Оно, оно влечет меня. Так что комплиментом, как говорится, ближе к телу. Правда, в ответ вы ставите меня на место, мол, девушке из общества такое не говорят, но к телу я все ближе и ближе...
Мои руки гладят ваши бедра, задевают грудь, медлят под мышками. Вы отталкиваете и удерживаете, как все кокетки. С ходу брякаю, что языком лучше, чем пальцами. А пальцами лучше рисовать, не так ли? А вы мне: то "господин", то "сударь". Это родному-то чаду? Потому что, по-вашему, вы моложе меня. А по-моему, это не важно. А вам вообще важна всякая видимость, а мне - нет, я, сочинитель, что хочу, то и ворочу. А хочу я вас. И даже в светской беседе, и даже в начале века такое признание не должно оскорбить барышню-недотрогу. Я атакую. Заметили, как взволнован? Заметили и сами, известное дело, взволновались. И прижались ко мне тесней, чем дозволено приличиями. Дело в шляпе, сударыня, как пить дать, в шляпе. Думаю о том с мужской гордостью не без фатовства. Да, дорогая, деваться вам некуда. Я хочу вас и говорю о том вслух, чтобы разгорячиться. Ну а вам - вам горячительного не нужно. Вы мне просто, как говаривали в ваше время, отдадитесь. Так, теперь решим где. В дом к вашему папеньке не прошусь, ни с заднего крыльца, ни ночью. Ни у Пушкина, ни у Бальзака так не принято. А ежели я и доврался до гнусного оболыценья, все же я не змей-искуситель. Все хорошо в меру. Можем встретиться у вашей подружки. Учится с вами в консерватории. У вас, пожалуй, и не одна такая сеть, для алиби. А можем прекрасно совокупиться на лестнице близ порта. А вы скажете, что нельзя у всех на виду и что я бесстыдник. Тогда говорю: едем к морю. Зову извозчика. Знаю, вы любите прокатиться в пролетке. Ну, вот мы и одни. Ближайшее жилье метрах в трехстах, Песок, место довольно чистое.
Мадам маман, не надо, я сам: пуговичка за пуговичкой расстегну, поглажу кожицу, она точь-в-точь, как я думал, только с жирком. Ну, постоните чуток. Вам что, некогда? Не срывать же мне с вас все причиндалы. Ну и что же, что долго расстегивать с непривычки. Тише едешь, дальше будешь, заодно сперва рассмотрю все получше. Итак, начали чин чинарем. Грудь раздел, покрываю поцелуями, и такими, и сякими, всякими. Соски, как водится, напряглись, и я, как тоже водится, молчу. Меньше, как говорится, слов, больше дела. Вы легли на чахлую травку, я полюбовался победно-хладнокровно - ага, вам не терпится - и тоже прилег. Снимаете остальное и даете понять, чтоб и я разделся, а не хочу по-хорошему, разденете по-плохому до исподнего, и плевать вам на приличия! Мой член красен и напряжен. Он сейчас на уровне вашей груди. Вниз-вверх, на пороге, еще не вошел. Сударыня матушка, тук-тук, кто там, член вашего сыночки, дайте войти. Вы ему и так уж всё дали: жизнь, корм, любовь, терпение, наконец. Но давать так давать. Дайте ж и себя. Ага, пыхтите, ерзаете, вот-вот завоете от ярости и страсти. Берете мою мошонку в руки нежно-нежно, словно взвешиваете сокровище. Закусили губы. Во рту все пересохло. Я тоже совсем с ума сошел и вдруг отстранился. Как же мы, маменька, про папеньку-то забыли? Он ваш жених, будущий муж, без него никак нельзя. Позовем свидетелем. Сам он рохля, разиня и однажды займется филателией глупее занятия и не придумаешь. Орудия его труда - пинцет и лупа. А ну-ка, позвольте их тоже сюда! Можно по два, и того и того. Принес, значит, с собой в кармане. Пинцетом выдерну вам волоски меж бедром и лобком: кожа тут мягонькая, они ни к чему. В лупу рассматриваю губки, большие, маленькие, каждую складочку, каждую перепоночку, влагу, слюнки, бездну, топь, устричку, орхидею. Ваш муж - мой отец будет так же изучать свои марки, зубец за зубцом и штришок за штришком. Вы уже не в силах терпеть, умоляете - скорей, давай. А я, между прочим, замка не взламываю. Я законно возвращаюсь к себе домой после долгих странствий. Вы взъерошили мне волосы, поцеловали в губы, жадно прижались языком к языку. Все исчезло. Я возвращаюсь. Вы раздвинули ноги, точно согласны на муку и рады-радехоньки умереть. И вдруг оттолкнули. Какое недоразумение! Я вхожу в вас не тем концом! Вхожу макушкой, как вышел шестьдесят почти лет назад. А теперь, наоборот, рождаюсь обратно. И уже не знаю вас, сударыня матушка, и буду жить с вами, чтобы узнать. И вы согласны, чтобы снасильничал я и уснул в вас вечным сном, сладким-сладким.
Монпелье, ноябрь 1941
Ферма располагалась у подножия холма. Тисы с кипарисами высились прямо над ней, и оттого она, хоть и большая, казалась карликовой и как будто оседала и росла книзу. На огороде всякая зеленушка, лук не то салат, над ними капуста и тыквы. Виноградные кусты стояли криво, молодые побеги краснели, старые медленно загибались и кривились черно и зло, как обугленные спички. Я замер на миг у тяжелой двери. За полтора года я переменился и тебя тоже представлял другой, седенькой, слабенькой, может, даже сгорбленной. Сперва всегда бывает неловкость: ищешь слова, а они и сам голос все равно фальшивы и не выражают ничегошеньки. Зачем приехал? Мы отвыкли друг от друга. Может, теперь и лучше на расстоянии? Я вдруг почувствовал, что устал и ни на что не способен. Осмотрелся: ложбина, водокачка на ближней пустоши, деревья вокруг фермы. Быть или не быть? Не быть. Я вернулся к калитке, вышел на дорогу, прошел сотню метров. Издали дом, курятник, замшелая зеленая крыша видны лучше. Попытался представить, каково вам тут, двум горожанам в деревне, с ее красотами, и трудами, и скукой, и мукой ожидания. Повидать вас - счастье. Но на что мне оно? Да ни на что: того и гляди, угодишь в ловушку слезливых сентиментов. Мало мне своих забот? Теперь вот вы с вашими... Боже, как я искал вас в сентябре 40-го! А нашел теперь, когда искать перестал.
Дверь открыл отец. Он потолстел и немного обрюзг. Смотрит весело, но вполне спокойно. Ты прибежала, бросилась мне на шею. Мы никак не могли решить, что лучше - просто смотреть друг на друга, наслаждаясь встречей, или рассказывать с места в карьер. Вопреки привычке немедленно усадить и накормить, ты повела наверх показать мне мои покои; две просторные комнаты в деревенском вкусе. Стены свежевыбелены, толстые рамы в окнах, одно окно на север и прихотливо-волнистые холмы, другое - на восток, деревню Монферье и колокольню деревенского собора. Грубый комод, большой стол, раковина хоть белье стирай, широченная кровать. Я хмыкнул. В таких апартаментах, говорю, я не то что с легким вещмешком, а и с лошадью преспокойно разместился бы! Ты даже не улыбнулась. Отец засмеялся и повел осматривать дальше. На первом этаже не так просторно, но та же деревенская роскошь. Не ужасен один лишь очаг с дровишками. Все же я похвалил, правда, явно перебрал. Кухня была поместительной - в такой даже роту виноградарей накормишь. Отец повел похвастаться погребом: там помещалось топлива хоть на три зимы. Ветер ледяной, и топить углем в этом году, как и в прошлом, власти не запрещали, хотя и не разрешали. Личные отцовы владения - огород и курятник. Смотри, какие тыквы. А видел бы ты огурцы прошлым летом! Кур не любит, но резать не режет. Режет их местная баба, которая приходит помочь убраться и сходить за провизией. За провизией - целое дело: пешком в План-де-Карт-Сеньор, оттуда на трамвае до Монпелье, в Монпелье полчаса в очереди, иной раз и впустую, карточки карточками, а продукты продуктами... Отец говорил отрывисто. Он стал на удивление похож на южанина. Даже, оказывается, носит беретку: ни дать ни взять, абориген. Напомнил мне, что его отец, мой дед Иоахим, в 1928 году, незадолго до смерти, уехал в Грасс. В самом деле, на юге Франции прожить легче, тем более когда везде сущий ад. Впрочем, и жаловаться грех: подножный корм есть. Кроме кур, еще два белых кролика. Одного отец осторожно поднял за уши. Вот, звать Рильке, в честь любимого отцова поэта. А то все слишком всерьез, пояснил отец, пусть хоть что-то будет в шутку. Не знаю, кого он ободрял - меня или себя.