Русская революция. Книга 1. Агония старого режима. 1905 — 1917
Шрифт:
В обществах, где благодаря демократическим институтам и свободе слова открыта возможность влиять на политическую жизнь, интеллигенция склоняется к более умеренному выбору. В XVIII и XIX веках в Англии и Соединенных Штатах интеллигенция принимала активнейшее участие в политической жизни. Те, кто создавал Американскую республику, и те, кто вел викторианскую Англию по пути реформ, были деловыми людьми с глубокими интеллектуальными запросами: о многих из них трудно было сказать с определенностью, кто они — философы, увлеченные государственной деятельностью, или государственные деятели, чье истинное призвание — философия. Даже самые прагматичные из них не были глухи к современным идеям. Такое взаимодействие политики и философской мысли придало политической жизни в англо-саксонских странах известный компромиссный характер. Там интеллигенции не потребовалось отъединяться в обособленную касту: интеллектуалы воздействовали на общественное мнение, а оно, через демократические институты, рано или поздно оказывало влияние на законодательство.
В Англии — а через Англию и в Соединенных Штатах — идеи Гельвеция стали популярны в основном благодаря работам Иеремии Бентама и утилитаристов. Именно Гельвецию обязан Бентам идеями,
В странах, где интеллигенция отстранена от участия в политической жизни — ярчайшими примерами чему могут служить старорежимная Франция и Россия, — она, интеллигенция, стремится объединиться в касту, исповедующую идеологию крайнего толка. Это отметил еще Алексис Токвиль: «В Англии пишущие о теории управления и те, кто действительно управляет, взаимодействуют друг с другом: первые — развивая свои теории, вторые — совершенствуя их или подчиняя практическим требованиям. Однако во Франции теория и практика стояли обособленно и находились в руках двух совершенно обособленных групп. Одна из этих групп осуществляла действительное управление, тогда как другая развивала абстрактные принципы, на которые хорошее управление, как они утверждали, должно опираться; одна группа предпринимала меры, отвечающие требованиям времени, другая выдвигала общие законы, не задумываясь об их практическом применении; одна группа формировала ход общественных дел, другая — общественное мнение. Так наряду с традиционной и путаной, если не сказать хаотичной, общественной системой в людском сознании постепенно выстраивалось идеальное воображаемое общество, в котором все просто, единообразно, складно, справедливо и рационально в самом широком смысле слова»16.
Подыскивать исторические аналоги в объяснение исторических событий всегда рискованно: пример Французской революции, к которому прибегли русские радикалы, не принес ничего хорошего ни им самим, ни всем другим. Однако в одном отношении французский пример XVIII века все же применим к царской России — а именно в области идей, которые менее подвержены воздействию конкретных исторических условий, чем политическая и социальная обстановка. Интеллектуальная атмосфера царской России крайне схожа с атмосферой, сложившейся в «старорежимной» Франции в канун революции, и кружки «философов» предвосхитили кружки российской интеллигенции. Эта аналогия позволяет нам увидеть, насколько самопорождающими могут быть интеллигентские движения, и убеждает в мысли, что на русскую интеллигенцию гораздо большее впечатление производили предвзятые теории, чем собственная российская действительность.
Блестящий, но, увы, малоизвестный французский историк Огюстен Кошен первым обрисовал ту особую губительную интеллектуальную обстановку, которая воцарилась во Франции в последние десятилетия перед революцией. Свое исследование он начал с изучения якобинства. [Кошен погиб на фронте в 1916 году. Основные его труды «La Crise de l'Histoire Revolutionnaire» (P., 1909) и опубликованный посмертно «Les Societes de Pensee et la Democratic» (P., 1921). Изложение его идей можно найти у Франсуа Фуре «Penser la Revolution Francaise» (P., 1983).]. Поиск якобинской родословной привел его к общественным и культурным кружкам, образовавшимся во Франции в 60-е и 70-е годы XVIII столетия с целью проповедования «передовых» идей. Эти кружки, которые Кошен назвал «societes de pensee», сложились из масонских лож, академий, сообществ литераторов, а также разнообразных «патриотических» и культурных клубов. «Societes de pensee» проникли в общество, когда там полным ходом шло разрушение традиционных сословных уз. Приобщающемуся к этим кружкам следовало порвать все связи со своей социальной группой, растворив свою сословную принадлежность в сообществе, скрепляемом исключительно приверженностью к некой общей идее. Якобинство явилось естественным результатом этого феномена: во Франции, в противоположность Англии, стремление к переменам исходило не из парламентских институтов, а из литературных и философских клубов.
Эти кружки, в которых исследователь России может увидеть много общего с объединениями русской интеллигенции столетие спустя, свое главное назначение видели в установлении единомыслия. Единства они добивались не тем, что разделяли общие заботы, а тем, что разделяли общие идеи, которые жестко навязывали своим членам, подвергая яростным нападкам всех, кто мыслил иначе: «Кровавому террору 93-го года предшествовал «бескровный» террор 1765–1780 годов в «литературной республике», где Энциклопедия играла роль Комитета общественного спасения, а Д'Аламбер был Робеспьером. Она рубила добрые имена, как тот другой рубил головы: ее гильотиной была клевета…»17
Интеллектуалам такого склада жизнь не представлялась критерием истины: они создавали собственную реальность, или, скорее, «сюрреальность», подлинность которой определялась лишь соответствием мнениям,
Без такого анализа невозможно разобраться в очевидных парадоксах интеллигенции вообще и, в особенности, ее крайнего представителя — интеллигенции русской. Теории и программы, вынашивавшиеся интеллигентами бессонными ночами, действительно, оценивались не сообразно реальной жизни, а по отношению к другим теориям и программам: критериями их ценности были логичность и согласованность. Реальность жизни воспринималась как искажение, как карикатура «истинной» реальности, которая, как считалось, скрывается за внешней оболочкой и ждет от революции своего высвобождения. Такая позиция позволяла интеллигенции утверждения, которые совершенно не согласовывались с реальными фактами, да и вообще противоречили здравому смыслу, выдавать за истинные. Так, например, утверждалось, что жизненный уровень европейских рабочих в XIX веке неуклонно падал, что русские крестьяне в 1900 году были на грани голодной смерти, что вполне законно было во имя демократии распустить в январе 1918 года демократически избранное Учредительное собрание и что свобода вообще означает подчинение необходимости. Чтобы понять поведение интеллигенции, необходимо помнить ее намеренную оторванность от реальности, ибо, при том, что революционеры были безжалостно прагматичны, используя в своих интересах, из соображений тактических, народное недовольство, их представления о чаяниях народа были чисто умозрительными. Неудивительно, что, едва придя к власти, революционная интеллигенция немедленно берет под контроль средства информации и устанавливает жесткую цензуру: ведь только подавляя свободу слова, можно навязать свою «сюрреальность», свою «действительность» простым людям, воочию наблюдающим осязаемые свидетельства обратного. [Эрик Хоффер видит в невосприимчивости к реальности характерную черту всякого фанатизма: «Правота учения определяется не его глубиной, тонкостью или достоверностью заключенных в нем истин, но тем, сколь успешно отрывает она человека от самого себя и всего мира, как он есть» (The True Believer. N. Y., 1951. P. 79)].
В силу привычки они создали особый язык, посредством которого посвященные могли общаться друг с другом, а придя к власти, навязывать свои фантазии широким кругам. Этот язык со своим словарем, своей фразеологией и даже синтаксисом, достигший апогея в бессмысленном жаргоне сталинской эры, «описывает не реальность, но идеальное представление о ней». Он жестко ритуализирован и огражден лексическими запретами19. Но и задолго до 1917 года русские революционеры вели свои дискуссии именно на таком языке. Нигде стремление к созданию собственной «реальности» так ярко — и пагубно — не проявилось, как в концепции «народа». Радикалы заявляли, что говорят от имени народа, иногда именуемого «народными массами», и действуют в его интересах против своекорыстной правящей элиты, пользующейся народными богатствами. С точки зрения радикалов, созидание свободного и справедливого общества требует разрушения существующего порядка. Но при тесном общении с людьми, теми самыми «народными массами», сразу становится понятным, что лишь немногие согласны на разрушение их привычного мира до основания: единственное, чего они хотят, это удовлетворения каких-то определенных своих нужд, то есть частичной реформы, не затрагивающей целого.
Замечено, что стихийные бунты возникают не из революционных, а, скорее, из консервативных побуждений, и бунтовщики, как правило, требуют восстановления в прежних правах, которых, как они считают, их в свое время несправедливо лишили: взгляд их, таким образом, устремлен не вперед, а назад20. Поэтому для достижения своих идеалов — всеобъемлющих перемен — интеллигенция должна создать некую абстракцию, именуемую «народом», которую она может наделить своими собственными чаяниями. По мнению Кошена, якобинство заключается не в терроре, а в стремлении интеллектуальной элиты установить диктаторскую власть над народом от имени народа, чему оправданием служит почерпнутая у Руссо концепция «общей воли». В соответствии с этой концепцией волей народа объявляется то, что провозглашается просвещенным мнением: «Для проповедников [французского революционного] режима, «философов» и политиков — от Руссо и Мабли до Бриссо и Робеспьера — настоящий народ был неким идеальным созданием. Общая воля, воля гражданина превыше подлинной воли, воли большинства, точно так же, как в христианстве благодать превыше естества. Вот что сказал Руссо: общая воля не является волей многих и имеет над ней преимущество; свобода гражданина не есть независимость отдельной личности и подчиняет ее себе. В 1789 году истинный народ существовал лишь потенциально, в сознании или воображении «свободных людей», или «патриотов», как их называли <…> то есть небольшого числа посвященных, завербованных в юности, без устали воспитывавшихся и всю свою жизнь проведших в обществе «философов» и вышколенных… в дисциплине свободы»21. Лишь видя в живом человеке исключительно голую идею, можно презреть во имя демократии мнение большинства и установить диктаторский режим во имя свободы.