Русская служба и другие истории(Сборник)
Шрифт:
Трущобы всегда вызывали у него чувство сладкой тревоги своей скользящей рифмовкой с прошлым — плохо поддающимся расшифровке повтором в памяти. Перед глазами снова промелькнула асфальтовая плешка с детишками перед отправкой в лагерь, или это были бараки общежития у разрушенных гаражей, где они с подростковым ожесточением убивали бродячих кошек у помойных баков и дразнили алкоголиков-инвалидов, распивавших прямо на мусорной куче. Но это было не просто случайное эхо: в этом повторе, угаданном памятью, им ощущался некий эпохальный сдвиг во времени, догадка, дарованная ему побегом в лондонское существование, о другом мире, неведомом, закрытом прочно для отца, для всех оттуда, из его советского
Еще одним повтором, как будто заранее отрепетированным сюрпризом, отделился ханыга в темных очках фальшивого слепого и в шляпе российского нигилиста-шестидесятника. Алек еле избавился от него четверть часа назад у входа на вокзал: он имел глупость задержаться взглядом на этой экзотической фигуре нищего, и тот поплелся за ним с протянутой рукой, бормоча нечто витиеватое про алтарь гуманизма. Алек ничего ему не дал принципиально. Подать такому милостыню — значит признать право на подобное существование: без забот и без любви, привольно наклюкавшись, глядеть на звезды из канавы. Именно этот род занятий и лелеял тайно в душе Алек, но никогда себе в этом не признавался: ведь привольную жизнь в канаве можно было бы вести и при советской власти, никуда не уезжая. Подобной мысли он себе позволить не мог.
«Ваше скромное пожертвование, сэр, на алтарь гуманизма не останется незамеченным в глазах благодарного человечества. Сэр», — продекламировал ханыга в очках русского нигилиста, как будто гаерничая.
«Я уже пожертвовал», — соврал Алек, отстраняясь от протянутой ладони. «Я тебе советую говорить с ним по-русски: он поймет, что мы иностранцы, и отстанет», — сказал Алек отцу, но бродяга сделал еще один шаг навстречу Алеку с теми же «пожертвованиями на алтарь гуманизма».
«Он, по-моему, глухой», — пробормотал отец.
«Пусть купит себе слуховой аппарат. У нас бесплатное медицинское обслуживание», — пробормотал Алек раздраженно и, подхватив чемодан, устремился к проему в стене, туда, где намечались признаки городской жизни. Отец замешкался, и Алек, через плечо, видел, как тот сунул бродяге мелочь в протянутую ладонь «на алтарь гуманизма». Издалека отец казался совершенно одной комплекции с Алеком. Но с годами Алек разрастался, разбухал, как бы обрастая плотью, как перестоявшее тесто из кастрюли, в то время как его отец сморщивался усыхая.
«До чего здесь людей доводят», — покачал отец скорбно головой, нагнав Алека, похожий в этот момент на загрустившего бизона. Никакого нет резона у себя держать бизона. Алек никак не мог вспомнить изначальный импульс, заставивший его полгода назад послать приглашение отцу.
«Кто доводит? — раздраженно переспросил Алек, одновременно пытаясь и найти веское возражение, и отыскать выход из тупиков и закоулков. — Никто их не доводит. Они сами себя доводят. Это алкоголики, а не отчаявшаяся беднота, как в Советском Союзе. То есть они нищие, но не потому, что жрать не на что, а потому, что не хотят работать. — Он стал энергично объяснять отцу про различные службы благотворительности, про Армию спасения и вообще о заботе государства, о налоговой системе. — Их пытаются затащить в разные приюты, но они, как только оклемаются, тут же бегут обратно, на тротуары. Им совершенно бесполезно помогать, но им помогают. Зимой горячий суп развозят».
«Да ты не волнуйся. Я же не тебя обвиняю. Я вообще говорю. Какие-то они здесь у вас отверженные, прямо как из Виктора Гюго. У нас тоже нищие появились, погорельцы всякие, после войны особенно. Но вид у них не был такой отверженный».
«Отверженные, тоже скажешь! Никакие они не униженные и оскорбленные. Они бродяжничают, можно сказать, из принципа, а не по необходимости».
«Из принципа-то, может, и из принципа. Но до какого же состояния нужно дойти, чтобы держаться таких принципов? Я всегда мелочь даю. И пусть пропьет. Из принципа или еще как. Помнишь в наших пригородных поездах инвалидов с аккордеоном? Стоит на одной ноге с костылем, понимаешь ли, качается от водки, горланит под аккордеон, свободно так. — И отец, встав посреди улицы, расставив руки, запел: — „Товарищ, я вахты но в силах стоять — сказал кочегар кочегару…“»
«Чего ты тут раскочегарился», — зашикал на него Алек, утягивая его за собой к автобусной остановке. Он вспомнил ненавистную подмосковную электричку — раскаленную летним зноем металлическую коробку армейских колеров, набитую человечиной. Он, мальчишка, стоит, зажатый в проходе между деревянными лавками, созерцая из-под низу прыщавые подбородки, волосатые потные животы из-под расстегнутых рубашек. Его увозят из Москвы, от друзей, в летнюю скуку с поломанным трехколесным велосипедом, пустой дачной платформой (мама опять не приехала) и комарами.
Отцовские принципы. Его благородные принципы. Он мать довел своими принципами, чтобы порядок в доме и каждое лето на дачу. Алек с прежней, как будто впавшей в детство, тоской вспомнил свой вчерашний скандал с Леной по поводу поездки за город. Что ему с ней делать? Что делать без нее? Они уже полчаса толкутся по лондонским закоулкам вокруг вокзала, а отец не задал ни одного существенного вопроса, не спросил его, как он здесь выжил, как он тут мучается? Как его сын вообще остался жив, выброшенный за железный занавес на произвол судьбы? Про нищих вообще рассуждать, конечно, легче. На мороженое жалел — нечего, мол, детей баловать, а бродяге посреди улицы сунул деньги публично. Эта страсть к показухе.
Именно эта мысль и заставила его двинуться к автобусной остановке — вместо похоронной шикарности запланированного черного такси: пусть отец лично познакомится с ужасами общественного транспорта. Как будто подыгрывая Алеку в его садомазохистских устремлениях, их с разных сторон подпирала вокзальная толпа, заносила в сторону круговерть чиновников и клерков Сити. Но отец как будто наслаждался этой сутолокой и стоял на краю тротуара у остановки, как полководец на берегу широкой реки — распрямив грудь, ноздри его шевелились в возбуждении, когда он всматривался орлиным взором в толкучку жизни на другой стороне улицы, как в свое победное будущее на поле битвы.
«Ну ты смотри, смотри, что делает!» — вдруг всплеснул он руками и закачал неодобрительно головой. Он тыкал пальцем в бегущего через улицу клерка: в котелке и с зонтиком тот был похож на циркача не только нелепостью костюма не по погоде — как будто в смертельно опасном цирковом номере клерк прыгал по краю тротуара, ухватившись за поручень открытой площадки автобуса. Так джигиты или ковбои пытаются оседлать необъезженного бешеного жеребца, уцепившись за уздечку. В последний момент смельчак в котелке сумел подтянуться и вскочить на ступеньку площадки умчавшегося чудовища. «Солидные у вас автобусы, — принялся рассуждать отец, пронаблюдав эту уличную сцену. — Крепкая машина ваш автобус, двухэтажная, красная. Но непонятно, куда кондуктор смотрит на все это безобразие? Я бы этому лихачу в котелке по рукам бы, по рукам — чтоб в следующий раз неповадно было на ходу цепляться!»