Русская тема. О нашей жизни и литературе
Шрифт:
Но интересное дело: из всех поэтов России, надо думать, Есенин самый народный ее поэт, по части народности опередивший и Пушкина, и Некрасова, и Блока, в том смысле народный, что он наиболее живо отразил нашу вечную национальную наклонность к самоуничтожению, улестил русака разнузданностью и надрывом своей поэтики, возвел в лирическую степень его симпатии и привычки. Однако радоваться этому не приходится, поскольку «по Сеньке шапка», поскольку народ наш, как известно, безобразник, мечтатель, пьяница и долдон.
Не удивительно, что от Брянска до Колымы не найдется такого грешника, который не знал бы наизусть что-нибудь из Есенина, уповательно на тему о живительности горячительных напитков в условиях русской жизни. Конечно, он любит Есенина не так, как у нас любят детектив или
Дело в том, что чем ближе человек к старости, тем он в меньшей степени демократ. Со временем как-то само собой становится ясно, что народу воли давать нельзя, иначе он сразу норовит взять штурмом то или иное служебное помещение, что призвание женщины всё-таки дом и дети, что образование нужно отнюдь не всем, что бывает высокое искусство и бывает искусство, существующее на тех же правах, что и застольное пение под гармонь. Причем доподлинно известно, что потребителей высокого искусства ничтожное меньшинство и, как это ни таинственно, число их в процентном отношении остаётся неколебимо, наравне с числом уголовных преступников, альбиносов и сумасшедших.
Ни век, ни эпоха, ни степень благоденствия нации, ни распространение грамотности никак не влияют на эту константу, что уже само по себе загадка, и поэтому полная безнадежность в рассуждении прогресса и перспективы заставляет поверить в то, что и высокое и низкое искусство необходимы, что жанр иллюстративного журнала и оперетка так же насущны, как эссеистика и балет. Русский народ говорит: «Кто любит попа, а кто попову дочку», — и если люди покупают иллюстрированные журналы, то значит, так и нужно, они и дуст покупают, и средства от перхоти, и плодово-ягодное вино.
Поскольку грозная мечта большевиков о всеобщем и полном равенстве, ориентированном на высшие образцы, кажется, неосуществима в течение ближайшего тысячелетия, то глупо сердиться на простого работника, зачем он не корпит над теоремой Ферма, и нужно смириться с тем, что «кто любит попа, а кто попову дочку», кто — Иосифа Бродского, а кто — плодово-ягодное вино.
Конечно, это недемократично, даже обидно, что существует высокое искусство и искусство для тех, кто умеет читать-писать. Но на удивление всем эстетам не жанр иллюстрированного журнала и не оперетка сами собой ставятся под сомнение, а ставится под сомнение высокое искусство, раз оно потребно ничтожному меньшинству. Правда, оно потребно вот уже сорок тысячелетий, в то время как читать-писать народы выучились только в ХХ веке, и поэтому вопрос можно поставить так: тем хуже для человечества, если из всех искусств важнейшим для него является кино. А уж коли человечество в его прискорбно известной части считает своим идеалом злого вождя и простодушного романтика, коли наиболее органичное для этой части государственное устройство есть обречённый режим, скроенный по мерке неудачника, лодыря, босяка, коли тут существует партия обожателей латиноамериканского сериала, то туда этой части и дорога, пусть она прогоркнет в своём соку.
То есть и так можно было бы поставить вопрос, кабы не было очевидно: искусство для тех, кто умеет читать-писать, тоже делает своё дело, оно тоже благотворно, хотя бы и потому, что люди вечерами таращатся в телевизор, а не шалят по ночной Москве. Главное, оперетка никак не затирает эссеистику, а эссеистика — оперетку, они даже не сосуществуют, поскольку обретаются в разных культурных и общественных плоскостях.
А впрочем, если они невзначай пересекаются — то беда. Собственно для искусства такие пересечения не влекут никаких последствий, но почему-то губительно сказываются на творцах; если творец сочиняет в диапазоне от уголовного романса до триолета, то жизнь у него обязательно ломкая, шальная, параллельная лезвию кухонного ножа. Странная зависимость, но,
Сергей Александрович был бездомным и вечно скитался по женам, приятелям, но главным образом по углам. Из Америки он привез пятнадцать чемоданов вещей, однако в свою предсмертную поездку в Ленинград отправился с узелком и корзиной книг. Одевался дорого и со вкусом, хотя начинал с нарочитой поддевки и козловых сапожек, от которых, впрочем, скоро отстал, так как вообще был человеком трости и котелка. Частенько ночевал по милицейским пикетам, но без последствий, поскольку Каменев приказал уголовных дел на Есенина ни под каким видом не заводить. Деньгами распоряжаться не умел, и несмотря на то, что хорошо зарабатывал стихами, нередко занимал у знакомых по мелочам. Резал себя стеклом, пытался выброситься из окна, громил кабацкие стойки и железнодорожные вагоны, некоторое время после возвращения из заграничного турне говорил с акцентом, хотя не знал ни одного иностранного языка…
За девять последних лет жизни, считая от совершеннолетия, Сергей Александрович был женат пять раз; точно он торопился побольше урвать у женщин, точно чувствовал, что надолго его не хватит. В первый раз он был фактически женат на незаметной типографской работнице. Во второй раз он женился на редакторше, которая впоследствии выросла в знаменитую драматическую актрису, причем, женился, так сказать, проездом, на перегоне Архангельск — Вологда, но после уже пускал это дело на самотек. В третьем браке он соединился с мировой знаменитостью, танцовщицей Айседорой Дункан. В четвертом — с Галей Бениславской, первой красавицей Москвы. В пятом — с Софьей Толстой, внучкой гения, правда, в последнем случае вышла заминка: Есенин с Мариенгофом долго судили-рядили, кого предпочесть, Шаляпину иль Толстую, исходя из того немаловажного обстоятельства, которая из этих двух фамилий значительней прозвучит.
Политикой Сергей Александрович мало интересовался, и она только слегка задела его черным своим крылом. В 16-м году, будучи рядовым медицинской службы, он как-то пробился на приём к императрице Александре Федоровне, читал ей стихи, получил высочайшее одобрение и посвятил императрице свою книжицу «Голубень». После угодил в дисциплинарный батальон, вероятно, за какую-нибудь юношескую шалость. Но при большевиках в анкетах писал, будто бы пострадал от тиранического режима за то, что отказался воспеть царя. Первые большевики пренаивные были люди и охотно верили в этот пункт, хотя было ясно как божий день, что император одной шестой части света никак не мог нуждаться в панегирике от деревенского паренька. Маркса постичь пытался, даром что кокетничал, будто ни при какой погоде он этих книг, конечно, не читал, Ленину славословил, комсомолу симпатизировал, водил компанию с видными членами ОГПУ, однако в нетрезвом виде материл советскую власть, коммунистов и диалектический материализм, что, впрочем, ему неизменно сходило с рук. Угодил Льву Троцкому тем, что вознегодовал на Соединенные Штаты Америки вообще и Нью-Йорк в частности. Хотя трудно понять, чем мог не понравиться этот город молодому человеку, который воспитывался в Спас-Клепиках и первый паровоз увидел уже после того, как начал писать стихи. Наконец, Сергей Александрович серьезно полагал, что спасение западной цивилизации таится в нашествии коммунистического востока.
Есенин был равнодушен к изящным искусствам, редко бывал в театрах, предпочитая ему кино, любил Гоголя, а Чехова не любил. Чехова он скорее не любил за рассказы «Новая дача», «В овраге» и «Мужики», в которых русский хлебопашец выведен в самом поганом виде. Этой злой правды Есенин простить не мог, поскольку он был большой патриот деревни, впрочем, обожавший ее некоторым образом платонически (за всю свою жизнь он кома земли не перевернул), поскольку основополагающая характеристика русского крестьянина состоит в том, что он злопамятен, как верблюд. Славы он желал страстно и так же страстно к чужой популярности ревновал.