Русская жизнь. Русский бог (декабрь 2007)
Шрифт:
Всем терпеливым слушателям праздных споров известен этот поистине бесконечный, родной разговор, возникающий без всякого повода. Разговор, затеваемый потому только, что у каждого русского есть тысяча причин не любить свое отечество, и одна из них - как будто самая убедительная.
– Нет, я совершенно не патриот и даже не понимаю, как можно быть патриотом, - отрезает мой собеседник, гладкий во всех отношениях офисный кузнечик, а иногда и девица, почти что красавица, выстрадавшая юридическим факультетом право на две недели в Париже и еще две в Испании.
– В России холодно, в России грязно, темно, здесь все время хамят: старухи, вечно катящие в метрополитене свои неподъемные сумки, продавцы, недовольные тем, что у них что-нибудь покупают, тетки в окошке, орущие на задающих робкие вопросы просителей. Почему, когда мне нужен был загранпаспорт,
– нигде в мире нет таких блеклых цветов, таких скудных красок. Из любой заграницы всегда возвращаешься переполненный сверканием импортных лиц и пейзажей, благостный, тепленький, и уже в Шереметьево, в озлобленной очереди на паспортный контроль, под хмурым взглядом пергидрольной офицерши-чумы понимаешь: приехали, праздник окончился, впереди ждут хватающие за рукава таксисты-разбойники, пробки, слякоть и русский патриотизм.
Что тут скажешь? Взгляд, конечно, цивилизованный, но неверный. Слушая нечто подобное, я обыкновенно киваю как можно более вежливо и тактично. Стоит ли этаким Костей Аксаковым горячо защищать Родину в ее самых грустных явлениях, есть ли смысл спорить с гладким кузнечиком, а уж тем более с юридической барышней? Исполать им, пусть едут в Испанию, а еще лучше прямо в ад - там отлично натоплено, нет холодов и все черти, не в пример служителям хамских ОВИРов, обладают несомненным демоническим блеском.
– Вы правы, - отвечаю я мягко.
– Вы, наверное, правы.
В действительности же все чуть сложнее, чем представляется сердитому благоразумию.
Несомненно, Россия - нечто вроде ледяного ведра, когда его нужно затаскивать на последний этаж и по многу раз, потому что воду «временно отключили». Я и сам, пребывая на Родине, почти ежедневно бранюсь, спотыкаюсь, мерзну, почти что падаю, жмурюсь, боюсь, слегка опасаюсь, занудствую, нехорошо удивляюсь, неумело молюсь, раздражаюсь и во весь голос злюсь - на тетку, на бабку, на консультанта, официанта, прохожих, погоду, судьбу и машину, в которой меня тошнотворным образом укачивает. Но я как-то терплю - и вот почему.
Начать с того, что мне искренне непонятен пафос сияющей заграницы, в которой, как учит нас Епиходов, «все давно уже в полной комплекции». Мир безукоризненной вежливости, не сегодня и не вчера выверенной дистанции, ухоженной улицы, бойких красок, улыбок и добровольных, без всякой полиции, проверок друг у друга удостоверения личности: «А пришел ли вам возраст, чтобы пить и курить?» - это состоявшийся вживе кошмарный сон. Сладкую заграницу может любить только тот, кто не любит свободу, всех ее непредсказуемых, неприличных, неудобных прелестей. Что за радость жить в окружении притворно приятных людей, с кондитерским добродушием создающих невидимые, но от того не менее железобетонные законы и рамки? В подлинно тоталитарном мире «свободы» обязательно нужно быть заодно с кем-то, вести себя в соответствии с некогда прочерченной картой: жертвы колониализма - налево, вновь рожденные христиане - направо, всем полагается своя «идентичность», скидка, улыбка, газон и флажок. Климатический эскапизм, бегство от мусорной русской безнадежности оплачивается коллективизмом, порядком, куда как более невыносимым и ледяным, нежели даже ведро, которое бьет по ногам, когда тащишь его на последний этаж.
Нет уж, пусть я и обречен жаловаться на жизнь, шастая по помойке, но зато сам по себе. Даже за две недели (те самые, что и у любой уезжающей в отпуск курортной девицы) я до невозможности устаю от того, что соблюдал все приличия, спрашивал: «Как ваши дела?» у прохожих, знал свое место и не говорил лишнего. Говорил? Ну разве что так:
Моя идеологическая идентичность связана с культурными традициями и моим русским происхождением, она побуждает меня предпочитать диктатуру, а не демократию, зиму, а не лето, верить в Бога, а не в психологический комфорт. Я приношу свои извинения, это только моя точка зрения.
А вот у пергидрольной офицерши в Шереметьево нет идентичности, зато, должно быть, имеется дубинка или
Но я люблю Родину не только за это.
Мне нравится русский, московский, вселенски унылый пейзаж - с черными, словно бы выгоревшими ветвями скучного дерева у девятиэтажной небрежной постройки, с деревянными, почти утонувшими в грязи мостками, по которым милиционеры, старухи и закутанные в китайское девочки пробираются на Рождество к монастырю, со случайными ампирными усадьбами, которые от стыда за свое затянувшееся существование прячутся между бензоколонок, рухнувших заборов и плакатов, гласящих: «Юрий Павлинович Подсносов - кандидат честности, кандидат будущего!» Мне нравится стремительность, с которой сугробы съедают улицы, угрюмство, с которым попутчики в вагонах посматривают друг на друга, честность, с которой русский мир открывает тебе свои дежурные бездны, и при этом еще бурчит под нос: проходи, не задерживайся, нечего тут глазеть на нашу «согласованную», непрерывно реконструируемую и потому обреченную экзистенцию. Как эта грустная, неприветливая правдивость непохожа на самоуверенный мир черепичных крыш, ратушных площадей, праздничных пивных и музеев с фарфоровыми королями и стеклянными рыцарями. Но подлинная глубина и объем мироздания, действующий на нервы масштаб происходящего ощутим только в компании типовых заборов и типовых сугробов, ведь живы именно они, а вовсе не подмигивающие музейные короли. «Мир блестит, и я с ним вместе блескучий!» - чувствует посетитель ратушной площади, жизнерадостный, как ассигнация в сто евро. К несчастью, он заблуждается. «Мир типовой и давно „согласован“ кандидатами от преисподней, но, если чудо случится, я буду спасен и не разделю его участи», - надеется озябший прохожий возле девятиэтажки, со всего размаху наступая в ледяную, блестящую лужу. Должно быть, ведро уронили. Тем не менее, чудо случится.
Но и эта неказистая, сложная скудность отечественного пейзажа - не первопричина того, почему мне приходится именовать себя патриотом.
Только здесь и лишь ежечасно принимая за данность, что в любую минуту я могу быть обруган, затоптан, заплеван, обманут, потерян и выставлен вон - я отдельным усилием нахожу в себе такт и терпение. Да, наша Родина нас раздражает, из России слишком часто хочется убежать: ибо здесь в центре мира не мы, но что угодно еще - тьма, зима, продавец, кандидат, офицерша, забор. Кто-то свыше, в конце концов. Нас здесь минимум, и то избыточный. Но именно в силу того, что осознающий свою необязательность, мизерабельность, слабость человек лучше слышит и меньше гордится, у него появляются истинно патриотические чувства - снисходительность, жалость, смирение. Так, отставив желание плюнуть, зевнуть, заткнуть уши, я сажусь подле гладкого во всех отношениях офисного кузнечика, а то и девицы, юридической и курортной. Я смиренно выслушиваю, а затем и поддерживаю их без всякой причины затеянный, праздный и бесконечный, родной разговор о том, как мы все дружно не любим Россию.
Михаил Харитонов
Трактат о том, кто сверху
Начальство ненавидеть бессмысленно, выносить невозможно, терпеть необходимо
Девочку нужно было увольнять.
Собственно говоря, ее и на работу брать не нужно было, но тут уж не я решал. Впрочем, потом мне сказали, что решал-то, оказывается, все-таки я и нарешал хреново. Потому что девочка была вовсе даже не маленькой радостью владельца нашего изданьица (как почему-то «все решили»), а просто девочкой, которую кто-то когда-то зачем-то сюда взял. Может быть, даже имея виды - а, впрочем, и Бог с ними. Писать она не умела, учиться не хотела, ходить на работу не считала полезным для себя занятием, и это в ту пору, когда мы гробились как чернышевские, в пожарном порядке осваиваясь и давая продукт. Кроме того, девочке сдуру выписали какие-то совершенно неприличные деньги, «этого только еще не хватало».