Русская жизнь. Захолустье (ноябрь 2007)
Шрифт:
Получился бы русский «Том Джонс» и «Барри Линдон» (если не вообще «Кандид»), легкое и своевольное перышко на крутеньких перекатах истории - причем, как и замышлялось, истории смутной. Одна беда: герой подобного толка - всегда Бумбараш, которому, окромя его Кунигунды-Мартины-Аленушки (на сей раз Ксюшеньки) ничего в жизни не надо, а его всякий раз забривают во враждующие европейские армии, приближают ко двору, отдаляют от двора, ссылают на галеры (в бурлаки), соблазняют цехинами и прелестями. А он сквозь все соблазны, препоны и региональные патриотизмы идет к своей безмерно удаленной, но загадочной звезде. Но чтоб на такую недешевую байду ссудило цехинов эгоцентрическое русское государство, полное соблазнов, химер и регионального патриотизма? На бесовский индивидуализм в пику русской соборности? Держите карман, мсье Кандид и дорогой товарищ Андрейка. И вот тут-то появляются продюсеры, хитрованы с коммерческой жилкой и наследственным
Только и остается сказать по-андрейкиному, по-кандидовски: «Исполать вам, православные. Андалусес, как говорится, да динамита».
И идти промышлять дракона.
Борис Парамонов
«Доктор Живаго»: провал как триумф
К пятидесятилетию романа
В предлагаемом рассуждении я исхожу из того, что «Доктор Живаго» - неудача Пастернака. Этому противоречит, во-первых, мировой успех романа, во-вторых, чрезвычайно высокая авторская оценка этого сочинения. Пастернак, как известно, заявлял не раз, что все, сделанное им в течение долгой и плодотворной поэтической жизни, - ничто по сравнению с романом, считал «Доктора Живаго» вершинным своим достижением. Успех на Западе и во всем мире мог только укрепить его в такой самооценке.
Между тем в России, тогда еще Советском Союзе, мнение о неудаче Пастернака в этом его эпическом опыте было не менее распространенным, чем всеобщий восторг зарубежных читателей, из которых едва ли не один Набоков сохранил потребную трезвость суждения (какие бы мотивы ни стояли за его сдержанностью). Роман разочаровал русских читателей - тех, конечно, которым он был доступен. Пожалуй, наиболее резко высказалась Ахматова, сказавшая, что «Доктор Живаго» наполовину написан «Ольгой» (Ивинской). Эта злая шутка - реминисценция из 10-х годов, когда Ахматова, только входя в литературу, уже слышала подобные разговоры о Федоре Сологубе, якобы утратившем контроль над своей работой, романы которого, по слухам, стала дописывать или переписывать жена его Анастасия Чеботаревская. Но генезис этой шутки (или сплетни) не важен, - важно то, что отрицательное суждение Ахматовой о «Докторе Живаго» вполне можно принять вне каких-либо сторонних ассоциаций. Люди, знающие русский язык, русскую литературу и обладающие живым опытом советской жизни, не могут ставить роман Пастернака в ряд отечественной классики. Самое подходящее место для него - как раз Голливуд, где доктор и был по-своему канонизирован, вместе с вальсом на балалайках. Единственное оправдание пастернаковскому роману в глазах культурных русских - точнее, советских - читателей: его антисоветская, антирежимная настроенность, «Нет», сказанное большевистской истории. На этом кредите «Доктор Живаго» как-то мог продержаться в советские годы, а в ранней перестройке явиться сенсацией - хотя это была сенсация не столько пастернаковская, сколько горбачевская. Но сейчас считать это шедевром нельзя. Это не значит, что «Доктор Живаго» утратил интерес как предмет специально-научных, литературоведческих исследований; скорее наоборот: анатому - чтоб не сказать гробокопателю - много удобнее работать с неживым материалом.
На мой взгляд, под меня интересующим углом зрения, не в последнюю очередь стоит разобраться в самом этом феномене чрезвычайно высокой самооценки Пастернака, в выдвижении им романа на первое место, на правый фланг корпуса своих сочинений. Делу помогут соответствующие аналогии и параллели: завышенная оценка многими авторами - причем первостатейными авторами - не самых удачных своих сочинений - известный факт. Начать можно хотя бы с Пушкина.
Это случай «Бориса Годунова». Абсолютная удовлетворенность работой высказалась у Пушкина с той инфантильной непосредственностью, которая была, наряду с углубленной мудростью и в прямом сочетании с ней, одной из черт пушкинского обаяния. «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» - спонтанно сказавшаяся радость дитяти, увидевшего, что он может сделать что-то, считавшееся до него (и для него) прерогативой взрослых. Такими словами ошарашенного, но благодарного удивления взрослые оценивают выходки человеческих вундеркиндов - именно выходки, а не ученическое благонравие одаренных малышей, в грядущих успехах которых никто не сомневается. Пушкин и сам удивлен тем, что он сделал в комедии о Гришке
Ничуть не отрицая великих достоинств этой пушкинской пьесы, между тем вряд ли можно «Бориса Годунова» считать вершинным достижением Пушкина. «Медный всадник», например, много выше. Но главное: мы не знаем других случаев, когда бы у Пушкина вырвалась столь бурная самооценка результата его творческих усилий. Значит, скорее всего, дело не столько в объективном достоинстве сочинения, сколько в субъективной реакции художника на него - острое психологическое удовлетворение, воспринимаемое как некая жизненная, личная, персональная удача, «спортивный» - то есть, в соответствии с английской этимологией слова, показательный, на широкой арене явленный - успех. Своеобразие такой реакции в том, что ей и не нужно аудитории вообще или даже ее одобрения в частности: дело решается в инстанции автора, а не публики. «Ты сам свой высший суд» - в таких случаях это особенно уместно. Нынешним языком выражаясь, достигнут некий желательный психотерапевтический эффект.
Конечно, любое творчество - это объективация внутренних содержаний творца; критерий удачи здесь - степень замаскированности чисто персональных содержаний, болезненных переживаний, «комплексов». Но авторская маскировка в «Борисе» слишком прозрачна. В Гришке Отрепьеве узнается личная проблема автора: это не самозванство per se, но чуждость среде - и незрелость, неуготовленность для главной роли. Это комплекс «негра», незаконного потомка, нелегитимного наследника. Нужно свершить нечто, отменяющее легитимность как проблему. В сущности, это наполеоновский комплекс. И в Гришке Отрепьеве Пушкин из мальчишки, которого высекли в полиции (известная сплетня Толстого-американца, жгучая пушкинская травма), делается государем Всея Руси. Образ Лжедимитрия оказался наиболее подходящим для изживания и преодоления этой невротической ситуации, этой раны пушкинского самолюбия.
В ближайшее соседство к «Годунову» просится «Лолита». То, что это не лучшее сочинение Набокова, может сказать каждый, читавший «Дар» и «Приглашение на казнь». Это вещь на уровне «Камеры обскура», да последняя, если угодно, искуснее, потому что Магда все-таки не Лолита: Лолита почти неразличимо упрятана в умершей дочке Кречмара - подлинном объекте его нечистых стремлений. В этом смысле «Лолита» - излишняя откровенность автора, в котором мы начинаем различать человека, - худшее, что может случиться в искусстве.
Что в этом контексте следует сказать о «Докторе Живаго»? Прежде всего, в художественном отношении он много ниже и «Бориса», и «Лолиты». Таковые переоценены их авторами, но отнюдь не провал. А «Доктор Живаго» - вещь провальная, если не на сто процентов, то по крайней мере с девятой главы второй книги. Люди, стремящиеся во что бы то ни стало защитить роман, предлагают считать его написанным в поэтике символизма. Но символистская проза, вроде «Симфоний» Андрея Белого, не прикидывается эпосом. Да и сам Пастернак настаивал на том, что он пишет вещь «вроде Диккенса». В книге нет ничего, что бы стоило любить, кроме пейзажей и стихов - или описания поэтической работы. Все остальное - ложноклассицистические монологи героев, поставленные как диалоги во время глажения белья (излюбленная автором мизансцена). Это поистине роман без героя, без героев. Вспоминается отзыв Цветаевой о «Лейтенанте Шмидте»: герой поэмы - не титульный персонаж, а ветер. Но в прозе, в романе такой метонимией не обойтись.
Известная работа Якобсона о прозе поэта Пастернака (1935) идет за самим Пастернаком как в его самораскрытиях, так и в характеристике Маяковского. Маяковский, говорит Пастернак в «Охранной грамоте», - это лирическая стихия, естественно ставшая темой, «имя автора как фамилия поэмы», то есть Я, ставшее миром (что Якобсон называет метафорой). У Пастернака - ровно наоборот: мир, подменивший Я, одушевление и первое лицо самой стихии, стихий (это Якобсон называет метонимией). Основная мысль Якобсона: «Для метафоры линию наименьшего сопротивления представляет поэзия, для метонимии - такая проза, сюжет которой или ослаблен, или целиком отсутствует».
Вот объяснение последующей неудачи «Живаго». Сюжет в нем отнюдь не отсутствует и не ослаблен, он многообразно разрастается и педалируется, - но он существует сам по себе, вне художественной разработки текста. В стихах Пастернаку удавалось заставить мир говорить от и вместо первого лица, одушевить стихии, привести на митинг деревья и здания. Но как в прозе, в романе, заведомо сюжетном, фабульном, сделать лес или солнце индивидуализированным персонажем, наделенным, скажем, психологией? В «Докторе Живаго» у героев нет не только психологии, у них нет даже внешности. Какие, например, глаза у Лары? Живаго - круглолиц и курнос, и это все. Уж лучше Омар Шариф.