Русские на Мариенплац
Шрифт:
А потом был обед… И было столько любви – в тарелке обычных щей, в примитивных котлетах, в щелканье тостера, в свисте закипающего чайника!.. Мне вдруг открылось, что можно любить в человеке все! Даже то, что тебя раньше раздражало в других людях…
Ох, черт подери! Какие это были два месяца!..
Но они прошли. И наступил день, когда Мюнхен устроил торжественные проводы первых американцев, покидающих Германию. На Мариенплац…
В Мюнхене от Мариенплац – никуда не денешься!
На Мариенплац на большом помосте играл американский военный оркестр. Американцы были все в военной форме – то, чего мюнхенцы никогда
Тут, конечно, дело было не просто в людских симпатиях. В этих транспарантиках был еще и плач о рухнувших надеждах. Как-никак, а масса немцев, которые работали на огромную американскую армию, теряли работу. Вместе с уходом американцев от немцев уплывали рабочие места, деньги… А это не Советский Союз, не Россия, где, помню, на каждом заборе объявление – «Требуются, требуются, требуются…» Здесь никто никому не требуется. Каждый крутится сам, как может. Здесь найти работу – как в лотерею сто тысяч выиграть! Мне рассказывали, что раньше, пока немцы не расчухали, что для них значат американцы в Европе, они все другими лозунгами размахивали: «Американцы – вон из Германии!» И по-человечески их можно было понять… Меня бы тоже тошнило, если бы в моем доме поселился посторонний мне человек, и я постоянно чувствовала бы его присутствие. А вот теперь, когда американцы, действительно, стали «…вон из Германии», – транспарантики стали совсем-совсем другими.
Но это все, так сказать, глобалка. И не мое это собачье дело заниматься «большой политикой» и чужой экономикой!
Лично меня это стукнуло, может быть, сильнее, чем кого бы то ни было. Хотя, кто знает? Каждый судит со своей колокольни.
Я знала только одно – моя колокольня подо мной рушится, и я лечу с нее кувырком на очень-очень твердую землю.
Институт военных переводчиков сокращали чуть ли не вдвое. Одна его часть возвращалась в Штаты, вторая переводилась за сто километров от Мюнхена – в Гармиш. На мое несчастье и Джефф, и Сэм попали в первую половину.
– Джефф… – сказала я ему в последнюю ночь. – Возьми меня, пожалуйста, с собой.
Не хотела, а получилась прямо цитата из моего репертуара:
Миленький ты мой, возьми меня с собой,Там, в краю далеком, буду тебе женой…Хорошо, что он мне еще не спел: «Милая моя, взял бы я тебя… Там, в стране далекой, есть у меня жена». Но что-то в этом роде он мне ответил:
– Катюшка… Девочка моя любимая! Потерпи три месяца. Мы с Сэмом уже все, все рассчитали!.. Конечно, можно было бы сейчас съездить в Голландию – там бы нас поженили без всяких условностей. Это не Германия. Там регистрируют браки даже между гомосексуалистами.
– Хочу в Голландию! – рассмеялась я сквозь слезы. – Хочу в страну подлинной свободы и демократии!..
– Нет, нет! Не надо шутить, – Джефф крепко прижал меня к себе. – Если мы это сделаем сейчас – я навсегда потеряю клиренс…
– Что?!
– Клиренс. Это вроде, как у вас – допуск. Допуск к работе. А потерять клиренс в нашей армии – значит потерять работу. Меня даже на год могут
– Наплевать! А то я не жила трудно…
– Нет, – твердо сказал Джефф. – Если ты будешь моей женой…
– Буду, буду! – закричала я. – Я очень хочу быть твоей женой! Джефф! Миленький Джефф! Не оставляй меня здесь одну, пожалуйста!..
– Катя! Катенька… Я осенью прилечу за тобой… Я уже оплатил для тебя эту квартиру за три месяца вперед и, пожалуйста, подожди меня здесь!.. Я не могу сейчас сказать своим начальникам: «Я женился!» Я могу только сказать: «Я хочу жениться…» За эти три месяца наши специальные службы проверят и тебя, и меня… И если я даже потеряю клиренс, то меня не уволят из армии. Может быть, понизят в должности и переведут куда-нибудь в далекий гарнизон, и по-русски я там смогу разговаривать только с тобой.
– А если тебе не разрешат меня?.. – прошептала я, уткнувшись носом в его подушку.
– Тогда я пошлю армию ко всем чертям, и мы с тобой будем жить трудно! Я буду мыть автомобили…
– А я – петь и играть на гитаре…
– А ты – петь и играть на гитаре, – сказал Джефф и поцеловал меня в нос.
Сэма Робинсона в аэропорту провожали все его три постоянные немецкие подружки. Они по-приятельски щебетали между собой и висели на длинном Сэме, как макаки на пальме.
В последнюю секунду я спросила у Джеффа:
– А что если у нас будет ребенок, Джефф?
– Ох, черт побери!.. Тогда я буду самым счастливым отцом на свете, – шепнул мне Джефф и улетел в Америку.
«Они жили долго, счастливо, и умерли в один день…»
До сих пор не могу понять, почему я ему тогда не сказала, что уже второй месяц беременна?..
Прошло два тоскливых дня. Возвращаюсь с Мариенплац, бросаю гитару, подсчитываю выручку, принимаю душ и сажусь писать первое письмо папе в Беэр-Шеву.
Только дохожу до описания мюнхенской квартирки на Герцог-Вильгельм-штрассе, – как мне в ней хорошо и уютно, и вообще, папочка, жизнь моя прекрасна и удивительна, – как вдруг раздается звонок в дверь. Открываю.
На пороге стоит мымра лет шестидесяти, одетая в какие-то чудовищные по безвкусице тряпки и стоптанные туфли. Рожа – Баба-Яга из мультяшки в передаче «Спокойной ночи, малыши!», после которой дети от ужаса не могут заснуть, а родители пишут на телевидение слезные письма, умоляя не показывать детям на ночь такие фильмы.
Полагая, что эта страшила хочет попросить у меня пару марок на бедность, я начинаю спешно рыться в своем кошельке в поисках мелочи, а она неожиданно отстраняет меня своей костлявой лапой и бесцеремонно входит в квартиру.
Теперь, когда мое ухо уже привыкло к немецкому языку, когда я и сама могу составить немудреную фразу, понять такой же ответ и объясниться с прохожим на улице или с продавцом в магазине, – я, вспоминая сейчас отдельные слова этой тетки, могу примерно реконструировать почти все, что она мне говорила. Сейчас я могу ошибиться только в незначительных мелочах, но интонации этой старой суки я просекла безошибочно!
Однако тогда наш диалог напоминал игру в одни ворота. Выглядело это примерно так: