Русские на Мариенплац
Шрифт:
– Эмигрант? – строго спросил меня потомок Чингиз-хана.
– Нет.
– Давно здесь? – поинтересовалась девочка.
– Третий день.
Эквилибрист первым протянул мне руку:
– Эдик. Эдуард Петров. Вы тоже москвич?
– Да.
– Замечательно… А это Катя Гуревич. Из Ленинграда. Вернее – из Израиля… Это Нартай. Нартай Сапаргалиев. Он из Алма-Аты.
Я всем пожал руки и назвал себя. Втайне я надеялся, что когда они услышат мою фамилию, кто-нибудь из них обязательно воскликнет: «Так это вы написали то-то и то-то?!»
Но ничего подобного не произошло. Никто,
– Очень приятно, – вежливо сказал Эдик, переглянулся с Нартаем и Катей и неожиданно предложил мне: – Не хотите ли где-нибудь пивка выпить? У нас сегодня был неплохой день и… мы приглашаем.
– Идея превосходная, – немедленно согласился я. – Но у меня есть встречный вариант: вы ведете меня в ближайший симпатичный ресторанчик, а приглашаю всех я. И, пожалуйста, не возражайте. У вас сегодня был неплохой день, а у меня была очень неплохая последняя пара лет…
На четвертый день моего пребывания в Мюнхене сценарий был переведен на нормальный немецкий язык, и президент киностудии, наконец, смог его прочитать.
После пышного комплиментарного вступления с обещаниями завоевать будущим фильмом весь кинорынок мира, президент попросил внести в сценарий некоторые изменения: часть эпизодов, происходящих в дорогостоящих декорациях, вынести на так называемую натуру. То есть, предположим, сцену царского приема в дворцовых покоях снимать на какой-нибудь лесной или садовой лужайке, что при производстве фильма обойдется вдесятеро дешевле…
Но самое серьезное требование президента касалось одного второстепенного, но очень забавно придуманного мною персонажа. В сценарии у меня действовал, смею надеяться, довольно смешной тип – международный наемный террорист прошлого века, с явным уклоном в пассивный гомосексуализм.
Так вот, президент киностудии самым жестким образом потребовал убрать всю иронию в адрес этого террориста, заявив, что сегодня на Западе отношение к гомосексуализму – более чем серьезное, и при будущем прокате фильма ему совсем не хочется вступать в конфликт с широкими слоями западной гомосексуальной общественности!
А чтобы я смог пережить президентские требования менее болезненно и более творчески, мне были вручены (на время) старая пишущая машинка с русским шрифтом и (навсегда!) пять тысяч марок в качестве второго аванса.
С раннего утра я трещал в своем гостиничном номере на машинке, внося необходимые поправки в сценарий, привычно ухитряясь сделать так, чтобы волки были сыты и овцы остались целы. У меня был тридцатилетний опыт подобных поправок, и я не очень сетовал на свою судьбу.
Вечерами же я встречался с Эдиком, Катей и Нартаем или с кем-нибудь одним из них, и до следующего дня начисто забывал о своем сценарии. Чего со мной раньше никогда не бывало…
Поразмыслив, я и этому нашел объяснение.
Милая, забавная история стопятидесятилетней давности, положенная в основу моего киносочинения, не шла ни в какое сравнение с историями моих сегодняшних новых знакомых. Она просто не стоила выеденного яйца!
На один и тот же вопрос, который я в разное время задавал каждому из них – «Как ты сюда попал?», они отвечали настолько по-разному, настолько по-своему, так естественно и искренне соответствуя своему возрасту, своей речи, своим оценкам происходящего вокруг них, что я просто не рискую сам пересказывать эти истории.
Мне очень хочется, чтобы были услышаны именно их голоса…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ,
рассказанная акробатом-эквилибристом Эдуардом Петровым, – о том, как он вдруг понял, что пора менять цирк…
… Короче, когда я увидел, что они начали стрелять друг в друга, я понял, что начинается общегосударственный пиздец. И я сказал себе: «Эдик, когда свои начинают убивать своих только потому, что у одних член обрезан не под ту молитву, под которую он был обрезан у других, – из этой страны надо сваливать, как можно быстрее! Пока целы руки и ноги, пока есть голова на плечах, пока манеж во всех цирках мира – тринадцать метров в диаметре, и ты владеешь профессией, не требующей никакого языка, – нужно линять, ни на что не оглядываясь!..»
Тем более что в цирке я ни от кого не зависел. У меня, слава Богу, партнеров нет. Я выхожу в манеж один, работаю свой эквилибр и… общий привет! И если я сегодня не выйду на публику – от этого никто не пострадает. Инспектор манежа сделает небольшую перестановку номеров в программе, слегка изменит схему выхода коверных в паузах и вывесит дополнительное авизо за кулисами у форганга.
Но инспектор почти всегда из старых цирковых и с ним запросто можно столковаться при помощи бутылки коньяка и липовой справки от циркового врача, который все равно не смыслит ни уха, ни рыла в нашем деле, да и в своем собственном. Их обычно берут на месяц из какой-нибудь местной поликлиники на время пребывания цирка в городе. Положен при цирке доктор – получите доктора! А кто он там – отоларинголог или гинеколог – это уже никого не колышет…
Мы-то, цирковые, только рады этому. Уж если случится что-то серьезное – перелом, разрыв связок, сотрясение мозга, ну, что у нас обычно случается, все равно вызовут «скорую», приедут нормальные травматологи, хирурги и с Божьей помощью сообразят, что с тобой делать.
А с цирковым доктором, если ты хочешь «закосить», то есть получить освобождение от работы, разговаривать – одно удовольствие! Можешь вешать ему лапшу на уши, сколько твоей душе угодно.
Заходишь к нему в медпункт вечерком после работы и говоришь:
– Привет, доктор!
Днем, на репетиции, когда все травмы основные и происходят, врача не бывает. Он в это время за свои жалкие копейки пашет в своей поликлинике, а во второй половине дня, как савраска, бегает по этажам на квартирные вызовы.
И в цирк, к представлению, он приползает уже такой умудоханный, что ему все простить можно – и то, что от него за версту несет спиртягои с луковкой, и то, что его белый халат нужно было еще неделю тому назад отдать в стирку, и то, что к вечеру он уже вообще ни хрена не соображает.