Русские поэты второй половины XIX века
Шрифт:
Все это показывает, что он еще стоит на распутье двух дорог и не знает, которая из них ведет к истине. Конечно, не мы решимся быть в этом случае наставниками г. Плещеева, но его собственный опыт должен бы показать ему несостоятельность сладостных мечтаний, которыми он старается утешить себя. Не в них истина: они искажают, украшают и подслащают голую действительность; не в них и красота: какая же красота в мыльном пузыре, надутом глупеньким ребенком? Г. Плещеев сам это чувствует: опыт жизни, конечно, коснулся его уже настолько, чтобы не давать ему безмятежно восхищаться мыльными пузырями. Он сам говорит:
О, если б я, от дней тревогПереходя к надежде новой,Страницу мрачную былогоИз книги жизни вырвать мог!О, если б мог я заглушитьУкор,Вот видите ли? Слезами даже и то не смыть, так уж можно ли скрасить мыльными пузырями? Зачем же попусту насиловать свой ум и свой талант?
Хорошо мечтать в те дни, когда еще «нам новые все впечатленья бытия», хорошо надеяться в ту пору, когда еще не пришла пора практической деятельности…. Но что за охота взрослому человеку тратить свое воображение и драгоценное время на мечты о том, как вот придет нянюшка, погладит его по головке и даст гостинца?.. Да и можно ли спокойно предаться таким мечтам? Сейчас зашелестят с суровым неудовольствием какие-нибудь невзначай задетые нами ветки и презрительно спросят нас, как в стихотворении Гейне, переводом которого оканчивается книжка г. Плещеева:
Что тебе надо, безумец,С глупой мечтою твоей?Ю. Айхенвальд
Из книги «Силуэты русских писателей»
Как ни расходятся Плещеев и Помяловский в основных линиях своего внутреннего мира, но у них есть и объединяющее начало: любовь к детям и к молодости вообще. Это у них не деталь, не чувство среди других чувств; это – их миросозерцание, центральный момент души. Оба они живо сознают себя только временными обладателями жизни, которую нужно передать ожидающей смене. Оба они – нравственные завещатели: на свои ошибки и горечи смотрят они как на испытания, которые посланы им были для того, чтобы они, страдавшие писатели, спасли от них последующую человеческую очередь – детей, юношей, юниц.
«Играйте, дети, играйте!.. мы, старые люди, будем любоваться на вас… Вот эти слова Помяловского, это обращение старика, физического или духовного, к детям, к юности, этот возглас: „Мы, старые люди, будем любоваться на вас“ – вот что характеризует и Плещеева. Собственная жизнь изжита, но в душе не пусто, и она с лаской и любовью раскрывается для чужих жизней, для чужой молодости. И, осуществляя горькое противоречие, старик вместе с юношами поет Gaudeamus igitur – песню, в его устах такую грустную и незаконную. Плещеев часто в своих стихотворениях называет себя странником. Это верно прежде всего в том отношении, что у него не было своего поэтического дома. Как художник, он не оригинален и не высок: в его бледных строфах много прозы и мало образов: лишь изредка звучат они певучей мелодией, лишь изредка вспыхивают искорками настоящей красоты. У него – темперамент спокойный и чуждый пафоса: немного крылатых слов и незабываемых стихов завещал он потомству. Он сам называет свой стих „плохим“. Но и в словах невыразительных сказывается поэтическая и кроткая душа, которая жаждет говорить на возвышенном языке стихов: но и в речи, не богатой красками, чуется беззвучная песнь чистого сердца. В саду его не было прекрасных лилий, „горделивых георгин“: но садик его „все-таки был“ свеж и зелен.
Распустилась в нем сирень:От черемухи душистойИ от лип кудрявых тень…Да подсолнечник у входа,Словно верный часовой.Сторожит себе дорожку,Всю поросшую травой.У Плещеева не было поэтического дома, и, странник, он шел на огонек – между прочим, и на огонек чуждой поэзии. Он много и хорошо переводил, стучался к разным певцам, соседям по духу, и, претворяя, черпал у них те звуки и темы, на которые ему недоставало собственной мощи и творчества. Он не был самостоятелен и силен, и даже молодым его трудно представить себе. Рано ему послышался «говор зеленых ветвей» над отцовскою могилой:
Устал ты и ищешь покоя!Усни здесь – и мы над могилой твоейРаскинемся тенью густою…Когда он был «годами еще не стар», ему была уже «мила пора заката»:
Какой-то кроткой тишинойВ тот миг душа моя объята.Эта кроткая тишина и сердечность разлита во всей его поэзии. И так случайны кажутся на его негромкой и задушевной лире отдельные порывы энергии или мотивы сатирического отношения к действительности.
Жизнь не горела в нем ярким пламенем – это была приветливая лампада, к тихому свету которой приходили молодые, сбегались дети, и, как старик из его собственного стихотворения, он рад был этой веселой семье, щебетавшей «словно птички перед сном»:
Дедушка, голубчик, сделай мне свисток,Дедушка, найди мне беленький грибок!И добрый дедушка все это покорно исполнял, пока не подкралась к нему роковою стопою никого не забывающая смерть.
И на его могильной плите, как лучшую характеристику его милой поэзии, следовало бы начертать вот эти стихи о почившем старике:
Одинок, угас он в домике своем.Долго будет мил им добрый старичок.И горюют детки больше всех по нем.И где спит теперь он непробудным сном.Кто поймает белку, сделает свисток?..Часто голоса их слышны вечерком…Да, дети больше всех горюют по нем, потому что в сутолоке борьбы и заботы нам не до них, и кто же из серьезных и взрослых станет заниматься ими – кто поймает белку, сделает свисток?..
Трудно проследить, как душа ребенка, сначала прозрачная и невинная, постепенно затуманивается и теряет свою свежесть и чистоту. Где раньше перед нами в миниатюре повторялась история мироздания и мы видели, как действенную почву озарял благословенный свет, и воочию происходило перед нами рождение мыслей – там через немногие годы воцаряются умыслы, бледнеют и гаснут следы непосредственности и расчетливые уста нередко говорят не то, что переживает сердце. Как лепестки мимозы, свертывается душа, и проникает в человека дух лукавства и лжи, дух угрюмой осторожности и подозрения. Уныло и деловито протекает жизнь, и тени и темные краски ложатся на внутренний мир, и мы не все поверяем друг другу: там, где прежде было открыто, светло и откровенно, возникают сумеречные кулисы, за которыми скрываются истинные пружины речей и поступков. Так, перед усложнившейся действительностью исчезает дитя и рождается сложный и замкнутый взрослый человек. Но дитя исчезает не совсем. В разгаре условностей, насущных интересов и стремлений оно порою воскресает и зовет к себе как далекое воспоминание, как вечерний звон.
Наивное и непосредственное заявление о своих правах, потому что в основе и глубине нашего существа, под тяжким слоем жизненных впечатлений, под гнетом «усталой совести», все же таится ребенок. И жалко тех людей, которые с грузом своих лет и своих забот на плечах забывают в себе ребенка, заглушают его. Но обыкновенно что-нибудь детское остается у всех, и своеобразно всплывает оно у стариков.
Деды и внуки сходятся между собою, начала и концы встречаются. Зрелый человек делает жизнь, и ему некогда: старый же кончил свою работу, отбыл свой урок, и старость в той или другой форме является отдыхом. Для старика завершилась жизненная борьба, потускнели краски мира, охладело участие к нему и мир сделался теснее, быть может, уютнее. Досуг, печальный досуг старика позволяет уходить подальше от повседневных забот, и вот, когда спадает их скорлупа, возвращается ребенок. Это возвращение нередко бывает грустно, потому что знаменует собою распад психического мира, понижение умственных сил. Но там, где они сохраняют свою прежнюю цельность, как это было у Плещеева, – там второе детство значительно теряет свой обидный и жалостный характер, и от его соприкосновения с детством первым, с детством девственным, рождается идиллия. Тогда в кругу своих внуков восседает дедушка и рассказывает сказки
Про лису, про колобок,Да про квакушку-лягушку,Да про мышкин теремок.Это, разумеется, трогательно: однако никто не станет отрицать, что в недолгой встрече уходящего из жизни и входящих в нее, в этой прощальной беседе старика и детей, кроется великая скорбь. На отжившем инструменте порвались уже многие струны, и его отдали детям. Не будет в долгие зимние вечера спокойно рассказывать сказки тот, в ком бьется и трепещет собственная кипучая жизнь. Мы все хотим, чтобы как можно позже настал для нас зимний вечер наших дней; мы бежим своею мыслью этого грядущего отдыха, и хорошо бы всегда работать, спешить и стремиться и не иметь времени, медлительного времени для сказок. Но для большинства из нас, если только мы будем жить вообще, этот вечер и отдых настанет, и огонь нашего духа погаснет не сразу, не в разгаре, а будет тлеть и содрогаться в мерцании старчества.