Русские понты: бесхитростные и бессовестные
Шрифт:
Когда в России появилось кино в самом начале XX века, немые путевые очерки пользовались бешеной популярностью: такие короткие фильмы, как «Завод рыбных консервов в Астрахани» (1908), впервые показали народу яркие, живые картины самых отдаленных уголков Родины. Зрители были преисполнены радости и порой волнения, потому что кино пришло вслед за ужасающим поражением в Цусиме. Что же там творилось в таких захолустьях? Что пряталось? От романа «Петербург» Андрея Белого вплоть до недавней картины Балабанова «Про уродов и людей» мы видим, каких монстров российская публика представляла себе на восточном краю дальнего материка — и как эта ущербность до сих пор остается в общей памяти. Этим же монстрам мы должны смотреть в глаза: страшновато, но лучше ужасный конец, чем бесконечный ужас.
Михаил Эпштейн, коренной москвич, а ныне профессор Университета Эмори в США, считает, что русские склонны воспринимать многие непредсказуемые, неизвестные явления через
Пустота страшна. Вопреки пословице, природа все-таки терпит пустоту, но не человек. Кажется, что в России мы все страдаем комплексом любви-ненависти к пространству. Что такое пресловутая «быстрая езда» [в «Мертвых душах»], которую не любит «какой же русский»? Это — бегство в пространство или от пространства? — То и другое. Устремившись в пустоту, человек старается как можно скорее вырваться из ее незримого окружения, одолеть, добраться до твердого предела, тесного пристанища, и потому развивает воистину бешеную скорость, будто гонимый бесами. [99]
99
Эпштейн М. Бес. Широта и теснота. 1982. URL:es_bes.html
Перенесение культурных прототипов из пыльных классиков в современную жизнь — игра опасная и всегда рискует скатиться в эссенциализм, исходящий из неизменности каких-либо атрибутов. Тем не менее аналогичное отношение к пространству можно найти не только в прошлой, но и в современной жизни; не только на (слишком) открытом пространстве, но и на работе, и в более уединенных местах. Одно относительно недавнее исследование поставило перед собой цель разобраться в том, как русские граждане ведут себе на рабочих местах — в магазинах, библиотеках, архивах, кассах, гостиницах и других общественных учреждениях. [100] По таким адресам можно наблюдать действие трех взаимосвязанных принципов применительно к пространству.
100
R. Stites. Crowded on the Edge of Vastness: Observations on Russian Space and Place // J. Smith (ed.). Beyond the Limits: The Concept of Space in Russian History and Culture. — Helsinki: Suomen Historiallinen Seura, 1999, p. 259–270.
Первый — «неприступность, или менталитет бастиона». Посторонним вход запрещен / не входите вообще. Гостям показывают лишь маленькую часть пространства, открытую для общения. Второй — «нерегулярность». Предприятия, отделы и т. д. работают как бы спонтанно, экспромтом. Любой вопрос о том, можно ли действовать по-другому, отклоняется с помощью традиционной отговорки: «Это по-нашему». Бастион неприступен! Третий — «домашние дела». Разговоры, телефонные тары-бары слышны на работе, словно на кухне. Уровень открытости для общения — очень высокий, но — опять же — посторонним лучше обходить стороной. А то начнется пальба. Вот как определяем «свое» место: постоянной защитой.
Формы защиты этих зон — эмоциональные, они не кодифицированы. Они устроены по-нашему, вот и все. Это плохо. Вытекающие из этого парадоксы (яростная защита бастиона и любовь к раздолью) оборачиваются в «эмоциональную “топофобную” или “топофильную” окраску отдельных геокультурных образов». [101] Отношение к пространствам рабочей и домашней обстановки соответствуют доводам Эпштейна. У нас формируются малопонятные чувства по поводу того, где начинается или кончается страна (даже комната или офис!) и где на такой шкале нам хорошо.
101
Замятин Д. Образ страны: структура и динамика // Общественные науки и современность. 2000. № 1 (109).
Место на шкале и соответствующую его ценность, одинаково непонятные, можно толковать по символам, характеризующим природу если не всей Родины, то по крайней мере целых областей. «В русской поэзии Урал часто рассматривался как символ мощи Российской державы, а Сибирь — как символ неосвоенности и дикости России (причем наиболее широко он применялся при взгляде на нашу страну извне)». [102] Эту последнюю реплику в скобках стоит иметь в виду.
Если Карамзин был частично прав, что в России две беды — дураки и дороги, то можно смягчить его формулировку, сохранив философскую суть. Лучше сказать, что в России нет дорог, а есть направления. Бездорожные, «дурацкие» направления русского отношения к пространству начинаются по обочинам: так сказать, где кончается асфальт и начинает расстилаться трава-мурава — по просторам. Речь идет
102
Замятин Д. Указ. соч.
Слово «ризома» приходит к нам из ботанических наук и означает корневище, обладающее скрытым стеблем и, соответственно, непредсказуемым потенциалом. Допустимо, например, сказать, что мы ризоматически путешествуем в Интернете. Когда речь идет о книгах или газетах, то мы читаем любую страницу линейно — абзац за абзацем, все ниже по странице, но в Сети можно бродить дальше и дальше в разных направлениях. Очень часто мы замыкаем круг и «проникаем» сквозь первую страницу, попадая через ее многочисленные линки куда-то еще. Образ ризомы «воспроизводит как бы ненапряженное и “спокойное” пространство, пространство, которое не стремится центрироваться, дифференцироваться или автоматически иерархизироваться». [103] В нем движешься постоянно, но бессистемно. Это скорее запутанное движение, чем целенаправленное. Сделал дело, гуляй налево. (С удовольствием!)
103
G. Deleuze, F. Guattari. Rhizome. — Minuit: Paris, 1976, p. 62.
Применение этой идеи к русской геокультуре привлекает и других мыслителей, в частности Бориса Гройса. По его мнению, обширное и зеленое российское пространство — область, в которой время, субъективность, индивидуальность и географическая определенность испаряются. Ширь как бы существует «до сотворения мира» и до категорий. [104] Такой вывод можно перефразировать, акцентируя мысль, что российский ландшафт являет собой среду бесконечных возможностей: он вечно начинается, но никогда не заканчивается. Его не определить. Поэтому и назвать его не можем. Туг вспоминается одна американская реклама, демонстрирующая ризоматическую природу Сети: сидит перед компьютером на ночь глядя человек, лениво щелкая по мышке и умирая от скуки. Вдруг всплывает объявление: «Вы дошли до конца Интернета. Вернитесь и начните сначала». Смешно, потому что Интернет вечно начинается, но никогда не заканчивается.
104
Гройс Б. Утопия и обмен. — М.: Знак, 1993. — С. 248.
Подтверждение национального комплекса любви/ненависти к этим величинам можно найти в их названиях. «Простор», например, веет отрадой и везением. Всем хочется туда: «Это когда легко дышится, ничто не давит, не стесняет, когда можно пойти куда угодно, когда есть где разгуляться». Со словом «ширь» связаны похожие чувства, но если у «простора» оттенок «созерцательно-мечтательный», то ширь вызывает ассоциации чего-то эпического. [105]
Любое желание идти дальше знакомых или вызывающих клаустрофобию ограждений создает обратный эффект. Когда речь идет о некоем излишке «простора», человек, оказавшийся в таких местах, либо вдохновлен, либо взволнован. В любом случае он будет искать способ проявить свои ощущения в экстриме: он стремится к «загулу» или к «запою», которые будут соответствовать охватывающему его чувству пустоты. Люди покидают зону безопасности и уходят в «загул и запой» или «в себя»; оба состояния воплощают движение от центра.
105
Зализняк А., Левонтина И., Шмелев А. Широка страна моя родная // Отечественные записки. 2002. № 6.
И тогда становится страшно. В такой страшной пустоте или темноте человек ищет хоть какой-то стабильности и поэтому против всякой логики продвигается еще дальше. Паника чередуется с моментами (не очень убедительной) агрессии. Вот понт в пейзаже. Нам надо разбираться в этих чередующихся эмоциях, в неконтролируемых ситуациях или временах, чтобы с ними справиться. Что с нами происходит, когда мы оказываемся за переделами своего спокойного бастиона?