Русские судебные ораторы в известных уголовных процессах XIX века
Шрифт:
Исследуя далее рассказ Дмитриевой, мы видим, что в 1868 году ей пришло время разрешиться вторым ребенком. Так как на этот раз тех обстоятельств, которые заставили ее в 1867 году произвести выкидыш, уже не имелось в виду, то ей и не было надобности прибегать вторично к совершению подобного же преступления, и все дело ограничилось тем, что Карицкий выдал ей вид на богомолье, с которым она уехала в Москву, где и разрешилась в Воспитательном доме. Но если Дмитриева находилась только в хороших отношениях и поэтому часто виделась с К.арицким, то этот последний не мог бы не заметить ее беременности; между тем он утверждает, что и об этом обстоятельстве он ничего не знал. Затем, возвратившись, она разменивает еще несколько билетов и купонов при посредничестве Соколова, который спрашивает ее, знает ли об этом Карицкий. На это она по секрету сообщает ему, что билеты получены ею от Карицкого. Но на каком основании Соколов предложил ей подобный вопрос? Я думаю, что это легко объясняется таким предположением: связь Карицкого с Дмитриевой продолжалась довольно долгое время, и, без сомнения, Соколов знал о ней, а зная, естественно, пожелал справиться, насколько совершаемая денежная операция согласна с волей столь близкого Дмитриевой лица. Прошло немного времени после этого, и г. Галич получает известие, что билеты его проданы в Ряжске; едет туда, разузнает и убеждается в том, что билеты продавала его племянница, Дмитриева, которая подписала расписку о найденных и представленных ей 12 купонах, отрезанных от этих билетов. Само собой разумеется, что у г. Галича явилось подозрение в том, что и сама кража совершена не кем иным, как его племянницей. Он едет в Рязань и вместе с отцом Дмитриевой начинает уговаривать ее сознаться в этом преступлении. Дмитриева говорит, что по совести она не может признать себя виновною, и напоминает им, что сама предложила обыскать себя в то время, когда была обнаружена кража. Не сознаваясь, она знала, что билеты эти были получены ею от Карицкого, и жалея его, как человека близкого и любимого, она, естественно, не хотела обнаружить это обстоятельство; поэтому-то она так настойчиво просит прежде всего пригласить Карицкого. После долгих просьб Карицкий соглашается приехать, но с тем условием, чтобы все люди были высланы из дома и никто никогда не знал об этом посещении. По показанию Дмитриевой
Находясь в тюремном замке, она поняла, в какое положение ее поставили, и когда следователь вызвал ее для допроса, она показала ему письмо, которое хотела послать Карицкому и в котором говорит, каково ей страдать, не зная за собой никакой вины. Это было первое обличение, выставленное Дмитриевой против Карицкого. Вслед за этим было обнаружено, что в Москве, в конторе Люри, было продано несколько билетов за теми номерами, которые значатся на некоторых билетах, украденных у г. Галича. На счете стояла фамилия Галич. Кто продавал их? Обстоятельство это осталось неразъясненным. Затем были найдены купоны на станции Рязанской железной дороги, после того, как Дмитриева уже была арестована и когда, следовательно, она ни потерять, ни подкинуть их не могла. О потере этих купонов на весьма значительную сумму ниоткуда никакого объявления не поступило. Стало быть, никто их не терял, потому что всякий потерявший заявил бы об этом. Билеты, следовательно, могли быть подкинуты только тем, для кого они представляли сильную улику. Дмитриева была в остроге. Кто же это другое лицо, на которое ложится тень подозрения? Карицкий, конечно, не мог быть вполне уверенным в том, что Дмитриева останется при первоначальном своем показании: он мог ожидать поэтому каждый день, что у него произведен будет обыск; он не мог не предвидеть также, что если найдут у него купоны, которые Дмитриева отдала монахине Поповой, сказав, что это письма жены Карицкого, то, конечно, против него появится сильная улика. Нет ничего мудреного, что сознавая всю важность этой улики, понимая, что разменять эти купоны было уже поздно, так как кража огласилась, и лицо меняющее, сам ли он или другой кто-нибудь, рисковал бы быть задержанным,— ничего нет мудреного, что ввиду всего этого, как на единственном средстве избавиться от этих купонов, он остановился на необходимости их подкинуть. Вслед за сознанием Дмитриевой начинаются происки со стороны Карицкого, клонящиеся к тому, чтобы она сняла с него оговор. Средством осуществить цель этих происков является, во-первых, свидание Карицкого с Дмитриевой в остроге. На этот раз мне приходится опираться не на одни только показания Дмитриевой: я сошлюсь вам на четверых свидетелей, из коих трое положительно и один гадательно удостоверяют, что Карицкий приезжал в тюремный замок. Все они его знали, потому что они были из солдат, солдатам же трудно не знать своего воинского начальника и, следовательно, на этот раз в том, что Карицкий был в остроге, сомнения не существует. Он бывал там, по всей вероятности, и прежде, для того, например, чтобы убедиться, в исправности ли содержится караул; да, наконец, он мог бывать в тюремном замке просто как директор его. Свидетели несколько противоречат друг другу относительно часа, в который Карицкий приезжал в острог, и затем один говорит, что видел его, другой не видал; один видел, как приводили Дмитриеву в контору, а другой — когда она возвращалась обратно. Прежде всего на это надо заметить, что окно в тюремном замке осталось не замерзшим: в него-то могли смотреть арестанты и видеть Карицкого. Когда один из них заметил, что на двор вошел воинский начальник, то все, понятно, бросились к окну. В однообразной жизни тюремного замка, где всякое новое лицо своим появлением составляет почти событие, очень естественно, что приезд воинского начальника возбудил всеобщее любопытство. К одному окну, вероятно, бросились все находящиеся в комнате, которых было до сорока человек; понятно, что не все могли его увидеть: таких нашлось не более шести; остальные говорят, что его не видали. Хотя защитник Карицкого и возбудил вопрос, как это нашлось одно счастливое окно, которое осталось незамерзшим, но всякий знает, что не все окна всегда замерзают, это такой факт, против которого спорить нельзя. Но кроме показаний Дмитриевой и свидетелей, в действительности свидания ее с Карицким убеждает нас также и описание цейхгауза, сделанное Дмитриевой. Даже то обстоятельство, что она не до мельчайших подробностей описывает это помещение, служит косвенным подтверждением ее свидания: она приходила туда не для осмотра и потому не могла обратить внимание на подробности помещения. И при всем этом она сделала такое описание его, которое совершенно сходно с актом осмотра, составленным судебным следователем. Если верить первоначальному показанию смотрителя тюремного замка Морозова, утверждавшего, что арестанты никогда в цейхгауз не допускались, Дмитриева не могла бы иметь об этом здании никакого понятия. Если же верить его последнему показанию, в котором он говорит, что арестанты ходили иногда в цейхгауз за своими вещами, когда были отправляемы большими партиями человек в полтораста и когда трудно было принести вещи в контору, то и тогда нельзя поверить, что Дмитриева могла осмотреть цейхгауз, воспользовавшись подобного рода случаем: во-первых, потому, что она, как принадлежащая к привилегированному сословию, имела возможность пользоваться некоторыми услугами и вниманием местного надзирателя и, конечно, если бы ей понадобилось платье, то ей принесли бы его в камеру или в контору; если бы даже смотритель и не сделал относительно нее как женщины такой деликатности, то во всяком случае не послал бы ее за вещами с толпой арестантов, так как, по его же словам, арестанты впускались в цейхгауз тогда только, когда предстояло отсылать их большими партиями; не менее как человек в полтораста; но дело в том, что тюремному начальству не было никакой надобности выдавать Дмитриевой ее вещи, так как она никуда не отсылалась, а сидела преспокойно в камере. Наконец, сообразно с показанием г. Морозова, она за вещами не могла быть в цейхгаузе уже и потому, что в таком огромном количестве, как полтораста человек, никогда не бывало отправляемых женщин; одну женщину или несколько их вместе с мужчинами также в цейхгауз не впускали, как показал здесь сам Морозов.
За свиданием в остроге следует такое же свидание Карицкого с Дмитриевой в больнице. Нельзя сказать положительно, почему это второе свидание не состоялось по-прежнему в тюремном замке; потому, может быть, что Карицкий был уже уволен от должности и, следовательно, не мог иметь прежней свободы доступа в тюрьму; пожалуй, также и потому, что вскоре после увольнения Карицкого был уволен и смотритель тюремного замка Морозов. Почему бы там ни было, но только второе свидание устраивается в больнице. Перед поступлением сюда Дмитриевой в палате, в которой она должна была помещаться, раскрывается окно и оставляется в таком виде, чтобы можно было отворить его во всякое время. Вместе с Дмитриевой в больнице лежала другая арестантка, Фролова. В первую же ночь Фролова, проснувшись, почувствовала холод: видит окно отворенным, у окна стоит Дмитриева и разговаривает с кем-то. Не желая простудиться, Фролова сначала просила ее затворить окно, потом требовала этого, но Дмитриева все-таки не соглашалась. Фролова слышала, что Дмитриева просила в это время у стоявшего за окном человека 10 рублей, говоря ему, что вот ты даешь по 25 рублей солдатам, а мне отказываешь и в десяти. Он отвечал ей: «Покажи, как я тебе говорил, тогда дам». Фролова стоящего за окном человека в лицо не видала, но явственно заметила, что на голове у него была офицерская фуражка. По осмотру, произведенному судебным следователем, оказалось, что если встать на выступ наружной стены, то можно достать головой до окна. Был произведен еще другой осмотр, на основании которого можно было бы отрицать, что окно выставлялось: в этом осмотре сказано, что, хотя во многих местах и есть щели, свидетельствующие о том, что замазка была выколупана, но в других частях рамы замазка осталась целою и сухою. Но больничный доктор, Каменев, подтвердил тот факт, что перед поступлением в больницу Дмитриевой окно было растворено, между тем как зимою в больнице ни под каким видом окон растворять не позволяют. Каменев приказал его тотчас же замазать, но это приказание было не совсем исполнено, то есть окно было только притворено, а не замазано; в последнем случае и щели при осмотре не оказалось бы. Может быть также, что вследствие какой-нибудь случайности замазка с одной стороны осталась цела, а с другой от температуры больничной комнаты слезла.
Вот и все, что я мог сказать по отношению к подсудимой Дмитриевой. Прибавлю в заключение, что не может не показаться странным то обстоятельство, что Дмитриева, продав билеты, полученные ею от Карицкого, не усомнилась в их качестве даже и тогда, когда в двух местах их отказались принять к размену. Если действительно у нее не явилось подозрения в том, что эти билеты краденные, то странно, с другой стороны, что она ни об этих билетах, ни о случившемся с нею по их поводу никому не рассказывала. Вот факт, который я не берусь обсудить, но который, конечно, обсудите вы.
Что касается до произведения выкидыша, то виновность Дмитриевой не подлежит сомнению, так как она сама созналась в этом преступлении.
Обращаюсь теперь к Дюзингу. Его обвиняющие обстоятельства: во-первых, собственное сознание, данное им на предварительном следствии, когда он говорил, что Дмитриева просила его о произведении выкидыша и что он убедил Сапожкова совершить это преступление; во-вторых, сознание, которое он сделал здесь на суде, подтвердив, что Дмитриева просила его о произведении выкидыша, равно как то, что он рекомендовал ей для этого Сапожкова. Разница только в том, что на предварительном следствии он сказал, что убедил Сапожкова, а здесь — что только рекомендовал его Дмитриевой, но не убеждал его произвести у нее выкидыш. Сапожков объяснил это обстоятельство таким образом: по его словам, Дюзинг был на ревизии в городе Скопине, предложил ему переехать в Рязань на службу, и когда он, Сапожков, стал говорить, что не видит в этом для себя никакой выгоды, то Дюзинг начал представлять ему разные доводы в пользу этого перехода, как-то: обещал ему предоставить место, хорошую практику и между прочим сказал, что у него есть одна знакомая, довольно богатая дама, которую надо вылечить и которая, в свою очередь, отрекомендует его другим. В конце концов Сапожков все-таки убедился в выгодах предлагаемого ему переезда в Рязань. Все это в весьма значительной степени подтверждается перепиской, происходившей между этими господами: те четыре письма, которые были пред вами прочитаны, упоминают между прочим о деле, за которое можно взять порядочное вознаграждение от важной особы; в одном из них Дюзинг рекомендует Сапожкову взять с собою маточное зеркало и маточный зонд. Я уже обращал ваше внимание на то, что в этом письме слова «маточный зонд» зачеркнуты. Это, как объясняет Сапожков, сделано им ввиду того, что если бы в этих письмах были прочтены слова «маточный зонд», то тогда, конечно, пало бы на него сильное подозрение в произведении выкидыша. Совершенно другое дело маточное зеркало: это такой инструмент, который не может возбуждать никаких сомнений. Из относящихся сюда показаний Кассель видно, что когда во время болезни Дмитриевой она приехала к Дюзингу, то он сказал ей, что после того, что сделали с Дмитриевой, он не поедет к ней ни за что. Затем, в определении Московской судебной палаты есть еще другое показание Дюзинга, которое более подходит к данному им здесь показанию, а именно, что он только обещал убедить Сапожкова произвести выкидыш, но в то же время советовал последнему употреблять такие средства, от которых выкидыша не могло бы произойти, оставляя между тем Дмитриеву в том убеждении, что рано или поздно выкидыш последует. Но если бы он действительно имел намерение отвлечь Дмитриеву от такого преступления, на которое она решилась, то, конечно, не стал бы советовать средств крайне вредных, какова, например, спорынья. Наконец, из предъявленных вам писем вы можете усмотреть, что инициатива принадлежит Дюзингу же, который склонил Сапожкова к совершению этого преступления. Вот те данные, на основании которых Дюзинг должен быть признан виновным в том, что он подстрекал Сапожкова произвести выкидыш, равно как и в том, что он, зная о намерении Дмитриевой совершить такое преступление, не довел о том до сведения правительства.
По отношению к г. Сапожкову мы имеем точно такое же его собственное сознание, данное им на предварительном следствии, в котором он говорил, что г. Дюзинг и Дмитриева просили его произвести выкидыш, что он, с одной стороны, тронулся просьбами этой последней, которая представляла ему безвыходность своего положения, а с другой — желал получить известное вознаграждение за свои труды и окупить расходы на поездку в Рязань. Он начал, по его словам, употреблять разные внутренние средства, как-то спорынью и пр. Спорынья, говорит он, прописана была Дюзингом, но в таком количестве, что, по мнению экспертов, не могла быть безвредна, особенно для беременной женщины. Затем он советовал ей делать души. По его словам, при сильной натуре Дмитриевой это не могло иметь вредного влияния на ее организм. Но, во-первых, по мнению эксперта, спринцевание для беременной женщины вообще небезопасно, особенно же при частом его употреблении; во-вторых, мы имеем полное основание сомневаться в том, что вода была лишь несколько теплее парного молока, а именно по следующим основаниям: при производстве предварительного следствия судебный следователь определил температуру той воды, которою Дмитриева спринцевалась; для этого он в достаточно горячую воду положил термометр, предложил Дмитриевой опустить туда руку и когда она говорила, что вода горяча сравнительно с тою, какая употреблялась при спринцевании, то он подливал холодной воды, когда же она сказала, что вода точно такая, какая была, то он заметил градус, на котором термометр остановился. Тот же самый способ предложен был и Кассель. Этим путем были получены следующие результаты: одна из подсудимых остановилась на 34, другая на 37 градусах. По показанию же эксперта, для произведения преждевременных родов употребляются спринцевания от 30 до 35 градусов. Таким образом, мы имеем полное основание заключить, что вода, которою Дмитриева спринцевалась по совету Сапожкова, была значительно теплее парного молока. Защитниками было возбуждено сомнение в действительности способа, который был употреблен следователем для определения температуры этой воды, возбуждено на том основании, что если горячую воду лить в холодную, то вся вода сразу не может принять равную температуру; с другой стороны, градусник, моментально опущенный, не может с надлежащей верностью определить температуру воды. Я полагаю, господа присяжные, что судебный следователь человек настолько образованный, что не мог не понимать таких простых вещей: он мог дать время, чтобы термометр стал на тот градус, который обозначил бы температуру воды, то есть мог не сейчас вынуть его, но продержать до тех пор, пока уравнялись бы все слои воды.
Было еще средство, которое употреблял Сапожков,— это частое введение зонда. Дмитриева говорит, что он прибегал к этому средству почти ежедневно. По мнению эксперта введение зонда для беременной женщины далеко не безопасно. Хотя Сапожков и говорит, что он вводил его с большой осторожностью, при которой не мог повредить околоплодного пузыря, но эксперт утверждает, что врач в данном случае не может быть уверен в себе, что не ошибется и не совершит того, чего Сапожков, по его словам, совершить не хотел.
Что касается последней подсудимой, г-жи Кассель, то о ней я скажу только, что ее показание положительно уличает ее в том преступлении, в котором она обвиняется, а именно, что она, зная о всем, вокруг нее происходившем, не донесла кому следовало.
Думаю, что мои объяснения перед вами должны здесь окончиться. Я обвиняю г. Карицкого в краже у майора Галича денег на сумму около 40 тысяч рублей; Дмитриеву в укрывательстве заведомо краденного и в том еще, что она позволила Сапожкову, Дюзингу и Карицкому употреблять над собою разные меры и разные средства для изгнания плода; Дюзинга в том, что он подговаривал Сапожкова произвести у Дмитриевой искусственный выкидыш; Сапожкова в том, что он употреблял средства, которые медициной признаются пригодными для произведения выкидыша и, следовательно, по моему крайнему убеждению, хотел произвести то, о чем его просила Дмитриева; Карицкого в том еще, что он проколол околоплодный пузырь у Дмитриевой, и, наконец, Кассель в том, что она, зная о преступлении, не донесла о нем.
Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вот уже восемь дней сряду, как дело, почти беспримерное по своей продолжительности и далеко еще не оконченное, разбирается вами с тем терпением и неуклонным вниманием, которые, конечно, должны быть отнесены к числу самых наглядных заслуг присяжного института, к числу таких гражданских заслуг, которые упрочивают навсегда за этим дорогим для нас учреждением энергическое сочувствие русского общества. В течение восьми дней представители всего местного общества с напряжением следят за ходом процесса. В течение восьми дней подсудимым даны были всевозможные средства к оправданию... мало того, что возможные, но было читано и говорено много лишнего, чего по закону бы не следовало говорить. Но если все это отняло много времени, то, по крайней мере, исчерпало, кажется, до дна содержание дела. И вот, наконец, наступает торжественная минута, когда вы должны сказать свое слово перед обществом.
Можете ли вы на основании представленных доказательств сотворить суд по правде, ограждая вверенные вам интересы общества?
Есть одно чувство, господа присяжные заседатели, которое как бы вставало воочию перед вашими глазами, словно возвышалось над этим уголовным процессом, чувство величественное и гордое,— это чувство общечеловеческого равенства, равенства, без которого нет правосудия на земле! Пусть все двенадцать граждан, занимающие теперь места присяжных заседателей, проникнутся убеждением, что лишь сознанием равенства всех людей перед законом творится правда, и тогда они безбоязненно, спокойно отнесутся и к слабым, и к сильным мира сего. Посмотрите кругом себя: теперь на наших глазах уже многое изменилось. Мыслимо ли было несколько лет тому назад, когда еще не существовали уставы 20 ноября 1864 года, чтобы стоящий перед вами Карицкий, полковник, губернский воинский начальник, лицо сильное в небольшом губернском мирке, украшенный всякими знаками отличия, сильный связями и знакомством, был предан суду по такому делу? Конечно, об этом и мечтать иногда было бы не совсем удобно. На наших глазах мысль о равенстве людей перед законом из области небезопасных мечтаний немногих лучших людей перешла в действительность. Я думаю, что от каждого из нас зависит в значительной степени, чтобы убеждение, в которое он верит, проходило в жизнь, конечно, не без борьбы. Суд присяжных представляет собою одно из превосходных учреждений, посредством которых убеждения людей из области мысли переходят в действительную жизнь, становятся силой, дают себя чувствовать всякому. Вот почему часть общества ведет против правосудия самую упорную борьбу. Но никогда она не бывает такою ожесточенною, как в делах, подобных настоящему. Дело это, действительно, принадлежит к числу редких, но не по преступлениям, в которых обвиняются подсудимые,— преступления самые обыкновенные,— а по тем затруднениям, по тем тормозам, которые встретило правосудие в отношении лиц, стоящих выше простых смертных. Я думаю, что всякому, кто слушает дело, кто прочтет его, придется не раз спросить: да что же за причина тому, что дело так медленно тянулось на предварительном следствии (с 1868 по 1870 год) и так медленно идет на судебном? Ответ: потому что это дело, как вы сами могли заметить, представляет чрезвычайно сильную борьбу против правосудия. Такое сильное сопротивление любопытно наблюдать; хотя, конечно, оно замаскировано, но я постараюсь раскрыть перед вами некоторые из тайных пружин дела, а о других я вам, жителям Рязани, считаю излишним говорить — вы их знаете лучше моего. Когда подсудимый вооружен умом послушным и хитрым, когда он располагает обширными средствами, когда чувствует за собою сильную сочувственную поддержку губернских верхов... ему нет расчета сдаваться, нет расчета приносить повинную! Напротив, он надеется дать сильный отпор. Искусно устроив свою защиту, он идет на суд, в сущности не страшный. Но, по крайней мере, то хорошо, что он сознает необходимость стать перед обществом лицом к лицу, что он не может взобраться на такую высоту, где не могло бы его настигнуть правосудие и потребовать от него ответа. В моей речи я буду иметь случай указать на тормозы, которыми задерживалось движение правосудия, пока Московская судебная палата не разрушила одним ударом надежды на эти тормозы, предав суду всех обвиняемых без различия званий и положений. Какой бы ни был исход процесса, но это проявление самостоятельности высшего судебного учреждения Московского округа — явление отрадное, доказывающее, что равенство всех перед законом существует не на бумаге только, но и в действительности.