Русские женщины (47 рассказов о женщинах)
Шрифт:
Цветите, растите, будьте. Пойте нашу общую, нашу всегдашнюю песнь.
У Лукерьи на двери, на старой, высушенной солнцем многих лет, выбеленной снегом многих зим доске, василёк-растрёпка расцвел. Чтобы в дом войти, надо с цветком поздороваться. Почешешь его мизинцем под подбородок, он и рад: листьями плещет, хохочет — того и гляди сорвётся с места и поскачет, брыкаясь, в чистое поле, как несмышлёный телок.
Лукерья порой нарочно свой цветок расщекочет и выпустит —
Тогда Лукерья разводит краску в яичном желтке и новый рисует, краше прежнего. А на беглеца не обижается, только вздохнёт иногда: как он там на вольной воле, всё ли ладно, всего ли довольно?
Случается, пойдёт Лукерья в лес за крапивой или на луг — зверобой с полынью собирать, и встретит своё чадушко — одичавшее, обветренное, очень довольное.
Вон стоит, старой ольхе под бок прилепился. Или вон — с муравьиного пня кивает. Помашет Лукерье издалека и снова с бабочками перемигивается. У той сердце и успокоится: ничего, прижился.
Зимой рисует Лукерья свои цветы на снегу. Веточкой, которую ветер с дерева сдул. Заметёт цветы метель, уйдёт красота под снег, а весной побежит бурными ручьями в овраги, умоет спящую царевну-землю, и проснётся та краше прежнего…
А Лукерья палкой в грязи нарисует солнце — в помощь весне.
Вообще-то, её звали Лидия. Но это имя всегда казалось ей чужим, точно необитаемым. С детства она ясно чувствовала, что врёт, называя себя так. И простой вопрос: «Как тебя зовут?» — всегда вызывал у неё секундное замешательство.
Она пыталась сжиться с именем, сделать его своим собственным, обжить. Крутила и так и эдак: Ли-да, Ли-ди, Ли-до, но оно никак ей не шло, топорщилось, как одежда с чужого плеча.
Когда она нарисовала первый узор, то вдруг услышала в его изгибах и повторах своё настоящее имя. Оно было странным, старинным. Конечно, мама никогда в жизни не могла её так назвать: Лукерья Георгиевна.
Как-то само собой отменилось и отчество: Германовна. Но она этого почти не заметила, ведь за ним не стояло никакой реальности, кроме строчки в свидетельстве о рождении.
Новое имя сияло перед ней, словно солнце в ночном небе. Оно прокатывалось во рту, как речная галька, распускалось подобно цветам и хвостам райских птиц, которые тогда впервые стали являться ей в минуты между сном и явью.
Оно бурлило и брыкалось, само рвалось наружу, как потоки талой воды из-под осевших сугробов.
Потом она вспомнила: именно так звали прабабку, умершую задолго до её рождения. И поняла, что это правильно: новое имя вплело оторванную нить её жизни обратно в полотно рода.
Диковинные звери приходят к Лукерье в дом. Возьмёт она кусок глины, помнёт не глядя, а потом вдруг — будто дверь распахнулась — уже знает, кто у неё в руках. Барашек-круторожек, или лошадка-тонконожка, или пёс-мокронос.
Теперь Лукерья по сторонам уже не зевает. Белым лицом над глиной склоняется, как луна над спящей землёй, быстрыми пальцами рвёт, катает, вытягивает…
Как откроются у зверя глаза, начинает Лукерья с ним разговаривать. И слова-то всё чудные, непривычные. Откуда они берутся, Лукерья не знает — никто с ней никогда так не говорил. И она ни с кем.
И всё чудится ей, будто это сама глина, сама мать сыра земля сквозь неё своих чад окликает и пестует.
«Раскрасавица моя, разумница, ладушка-ненаглядушка, за ушко да на солнышко, округляйся животок, загибайся коготок… Раз копытце, два копытце, выходи воды напиться…»
Лукерье немного страшно, словно она ворожит. И радостно, будто рожает.
После стоят звери на столе, обсыхают, оглядываются, в себя приходят. А Лукерья лежит пластом, и у неё едва хватает сил, чтоб улыбаться.
В минуты между сном и явью, стоит Лукерье закрыть глаза, вспыхивают перед ней в темноте яркие, словно солнцем очерченные, цветы, сплетаются узорами ветви, слетаются, сверкая ярче зарниц, жар-птицы с каплями огня на каждом пере…
В мгновение ока вырастают небывалые деревья до небес, раскидываются, словно скатерть-самобранка, поля оглушительного разнотравья, и летят по ним — быстрее стрел, легче ветра — красные кони с лебединым изгибом шеи.
Одни образы сменяются другими, так что Лукерья не успевает перевести дух. Голова начинает кружиться и в глазах рябит, будто в жаркий день смотришь на реку с сильным течением.
Но едва Лукерья пытается вглядеться в какую-нибудь картину, чтобы запомнить детали, как всё расплывается, краски смешиваются и гаснут, и вот перед ней только темнота и привычные очертания домашней утвари.
Лукерья набирает воздуху полную грудь, будто в омут собралась прыгать, и опять закрывает глаза.
Маятник в часах успевает качнуться только в одну сторону — а река уже вновь подхватила Лукерью и понесла как щепку сквозь радужный ирий сад.
Лукерья лежит, не шевелясь, на спине, и слёзы бегут по вискам в разметавшиеся на подушке волосы.
Жгёт её изнутри красота. Манит и не даётся в руки.
Наутро возьмёт Лукерья с полки какого-нибудь глиняного козлика, приголубит и попытается украсить его крохами своих ночных видений.
Сияют Лукерьины звери — с улицы видно. Дети нос о стекло плющат, глаза таращат.
А Лукерья печалится и вздыхает: не то всё. Совсем не то.
Бывают у Лукерьи смутные, недужные дни. Обычно после особенно ладной игрушки, над которой руки летают сами, как птицы.