Русский Дом
Шрифт:
Отважная французская супружеская пара, возвращавшаяся домой после автомобильного путешествия, помяла под Смоленском крыло о советский лимузин (никто не пострадал), и к ним на помощь пришел «высокий приветливый англичанин», который объяснялся с ними по-французски. Рост шесть футов, каштановые длинные волосы, вежливый, весело смеется, ехал в сопровождении очень дюжих русских.
А однажды под Рождество, вскоре после того, как Нед официально сдал дела Русского Дома, из Гаваны поступило сообщение, почерпнутое из кубинского источника, что в политической тюрьме под Минском на каком-то особом положении содержится англичанин и он много поет.
В каком смысле
Поет Сачмо, ответила Гавана. Источник – любитель джаза, помешанный на нем не меньше англичанина.
Ну, а письмо Барли к Неду?
Оно осталось маленькой тайной, так и не попавшей в подшивку этой операции, и никак не отражено в официальной истории Дрозда. По-моему, Нед сохранил его для себя, как слишком ему дорогое, чтобы пустить по официальным каналам.
Вот тут бы и кончить эту историю, а вернее, оставить бы ее неоконченной. Барли, по убеждению посвященных, предстояло занять место среди других теней, скитающихся по наиболее темным закоулкам московского общества, – среди выброшенных на мель перебежчиков, выменянных или утративших доверие шпионов, которые в окружении несчастных жен и землисто-бледных сострадателей делятся друг с другом убывающими запасами западных приятностей и западных воспоминаний.
Несколько лет спустя его, пожалуй, увидит на вечеринке благодаря счастливой, но подстроенной случайности какой-нибудь удачливый английский журналист, таинственным образом там оказавшийся. И, может быть, если времена не переменятся, его снабдят заманчивой дезинформацией или предложат бросить горсточку перца в глаза прежним хозяевам.
И, действительно, как будто именно этот вариант развивался положенным чередом, но тут «молния» от преемника Падди сообщила, что высокого рыжеватого англичанина видели – и не только видели, но и слышали, – когда он играл на теноровом саксофоне в только что открытом клубе в старом городе – день в день через год после его исчезновения.
Клайва вытащили из постели, Лондон и Лэнгли обменялись радиограммами, к министерству иностранных дел обратились с просьбой составить свое мнение. Они составили, и, против обыкновения, оно оказалось категоричным: не наше дело и не ваше. Они словно бы чувствовали, что у русских гораздо больше возможностей надеть на Барли намордник, чем у нас. В конце-то концов, русские любезно проделывали это и в прошлом.
На следующий день пришла вторая телеграмма, на этот раз из Лиссабона от толстого Мерридью. Тина, экономка Барли, с которой Мерридью, к большому своему неудовольствию, поддерживал знакомство, получила распоряжение приготовить квартиру к приезду хозяина.
Но каким образом получила она это распоряжение? – поинтересовался Мерридью.
По телефону, ответила она. Сеньор Барли позвонил ей по телефону.
Откуда позвонил, глупая ты баба?
Тина не спрашивала, а Барли не сказал. Но зачем ей спрашивать, если он вот-вот будет в Лиссабоне?
Мерридью пришел в ужас. И не он один. Мы поставили в известность американцев, но Лэнгли поразила коллективная потеря памяти. Они чуть ли не спросили: какой еще Барли? Широко бытует убеждение, будто службы вроде нашей беспощадно карают тех, кто выдает их секреты. Что ж, случается и такое, но с людьми того класса, к которому принадлежал Барли, – довольно редко. А в данном случае сразу же стало ясно, что никто – и меньше всех Лэнгли – не горит желанием превратить в наглядный пример того, кого они куда охотнее позабудут. Лучше от него откупиться, решили они. И обойтись без американцев.
* * *
По лестнице я поднимался не без дурных предчувствий. От услуг Брока в роли телохранителя я отказался – как и от не слишком охотно предложенной поддержки со стороны Мерридью. Лестница была темной, крутой и неприветливой, а к тому же зловеще тихой. Вечер еще только наступал, но мы знали, что он дома. Я нажал кнопку, но звонка не услышал и принялся стучать по филенке полусогнутыми пальцами. Дверь была маленькая, массивная. Она напомнила мне лодочный домик на острове. За ней послышались шаги, и я попятился. До сих пор не понимаю почему, но, вероятно, меня охватил страх, как при встрече с диким зверем. Придет ли он в бешенство, рассердится или слишком бурно обрадуется? Спустит меня с лестницы или стиснет в объятиях? Со мной был «дипломат», и, помнится, я переложил его из правой руки в левую, словно готовясь отразить удар. Хотя, бог свидетель, я не из драчливых. До меня доносился запах свежей краски. Глазка в двери не было, и она казалась притертой к железной притолоке и косяку. Узнать, кто пришел, он мог, только отворив дверь. Я услышал звук отодвигаемого засова. Дверь распахнулась внутрь.
– Привет, Гарри, – сказал он.
– Привет, Барли, – ответил я.
На мне был легкий, но темный костюм – темно-синий без намека на серый цвет. Я ответил «привет, Барли», ожидая увидеть его улыбку.
Он похудел, окреп, держал плечи прямо, так что стал действительно очень высоким – на голову выше меня. Помнится, ожидая, я подумал: «Ты путешественник без нервов». В наши первые дни Ханна говорила, что нам бы следовало стать именно такими. Прежние размашистые жесты исчезли. Пребывание в тесных пространствах сделало свое дело. Он выглядел стройным и подтянутым. На нем были джинсы и старая спортивная рубашка с закатанными рукавами. Белые брызги краски испещряли руки по локоть, через лоб тянулся белый мазок. Позади него я увидел стремянку, выкрашенную до половины стену, а в центре комнаты груды книг и стопки пластинок, частично укрытые простыней.
– Приехали сыграть партию в шахматы, Гарри? – спросил он все так же без улыбки.
– Мне надо с вами поговорить, – сказал я так, словно обращался к Ханне или вообще к тому, кому намеревался предложить полумеры.
– Официально?
– Ну-у…
Он рассматривал меня, точно не расслышал ни единого моего слова, – откровенно и неторопливо, как будто времени у него было хоть отбавляй. Наверное, вот таким взглядом рассматривают сокамерников или следователей в мире, где правила вежливости не слишком соблюдаются.
Но в его взгляде не было никакой подавленности или пристыженности, или надменности, или уклончивости. Наоборот, взгляд этот стал даже более ясным, чем мне помнилось, будто теперь навеки был обращен в дальние пределы, куда прежде устремлялся лишь изредка.
– Если хотите, могу предложить вам охлажденный портвейн, – сказал Барли и посторонился, открывая мне доступ в комнату. Посмотрел на меня в упор, когда я проходил мимо, а потом закрыл дверь и заложил засов.
Но так и не улыбнулся.
Его настроение оставалось для меня загадкой. Ощущение было такое, что я сумею хоть что-то понять в нем, только если он сам мне скажет. Или, формулируя по-другому, что я уже сумел понять в нем все, доступное моему пониманию. Прочее же – бесконечность.
Стулья были тоже укрыты простынями, но он сдернул их и сложил, словно свое постельное белье. Я давно уже заметил, что люди, побывавшие в тюрьме, очень долго не в состоянии стряхнуть с себя гордость.
– Что вам нужно? – спросил он, наливая нам по рюмке из бутылки.