Русский Дом
Шрифт:
Барли мимоходом упомянул, что ждет звонка от кого-то из помощников Западнего: «Мы все еще пытаемся утрясти Транссибирский проект». Около 19 часов он внезапно объявил, что умирает с голоду, и Хензигер с Уиклоу повели его в японский ресторан, прихватив пару милых девочек из «Саймон и Шустер», – Уиклоу рассчитывал, что они помогут Барли приятно скоротать время до вечернего свидания.
За ужином Барли так блистал, что девочки принялись уговаривать его отправиться с ними в «Националь», где группа американских издателей устроила прием. Он ответил, что у него деловое
Ровно в 20.00 по часам Уиклоу Барли позвали к телефону, находившемуся шагах в пяти-шести от их столика, не дальше. Уиклоу и Хензигер напрягали слух, как того требуют инструкции. Уиклоу утверждает, что разобрал фразу: «Для меня только это и важно». Хензигер, кажется, расслышал что-то вроде «вполне решено», хотя сказано могло быть и «не решено» или даже «неприемлемо».
В любом случае Барли возвратился на свое место, хмурясь, и объяснил Хензигеру, что сукины дети все еще запрашивают слишком много, но Хензигер счел его злость признаком внутреннего напряжения, а не озабоченности судьбой Транссибирского проекта.
Четверть часа спустя телефон снова зазвонил, и Барли, повесив трубку, вернулся к ним с улыбкой на губах. «Все в порядке, – сказал он Хензигеру. – Подписано, пришлепнуто печатью и доставлено. У них, что скреплено рукопожатием, то твердо». Тут Хензигер и Уиклоу захлопали, а Хензигер сказал, что «мы не огорчились бы, будь таких в Москве побольше».
Ни тому, ни другому, видимо, не пришло в голову, что прежде никакие сделки особого восторга у Барли не вызывали. Но, с другой стороны, признаков чего должны были они искать, кроме сосредоточенности перед заключительным этапом величайшей операции, назначенным на этот вечер?
Разговоры Барли за столом воспроизводились тщательно, однако без всякого толку. Говорил он охотно, но не возбужденно. Больше всего о джазе и о своем кумире – Слиме Гейлларде. Великие джазисты всегда оказываются вне закона, утверждал он. Ведь джаз – это протест. Подлинные импровизаторы нарушают даже законы самого джаза, сказал он.
И все с ним согласились: конечно, конечно, да здравствует бунт, да здравствует личность в посрамление серых людей! Правда, никто так на самом деле не думал. Но опять-таки, почему, собственно, они должны были так думать?
В 21.10, когда коротать предстояло уже меньше двух часов, Барли объявил, что поваляется немножко в номере, да и нужно написать кое-какие письма, закруглить дела. Уиклоу и Хензигер вызвались ему помочь, следуя инструкции по возможности не оставлять его одного. Но Барли, поблагодарив их, отказался, настаивать же они не могли.
Поэтому Хензигер занял свой пост в соседнем номере, а Уиклоу – в вестибюле, предоставляя Барли возможность поваляться, хотя на самом деле у него для этого не было ни секунды, ибо то, что он успел, граничит с героическим.
Как точно установили, этот краткий промежуток времени был заполнен пятью письмами и двумя звонками в Англию – сыну и дочери. Оба прослушанные в Англии и тотчас переданные на Гроувенор-сквер. Оба никакого касательства к операции не имевшие. Барли просто интересовали последние семейные новости. Он подробно расспрашивал про свою четырехлетнюю внучку, а затем потребовал, чтобы ей дали трубку. Однако она то ли застеснялась, то ли слишком устала, но разговаривать с ним не пожелала. Антея осведомилась о его любовных делах, на что он сказал «завершены», что было сочтено необычным ответом, но, с другой стороны, и обстоятельства были необычными.
И только Нед указал, что Барли ни словом не обмолвился о том, что уже завтра будет в Англии, но Нед успел стать гласом вопиющего в пустыне. И Клайв серьезно взвешивал, не снять ли его с этой операции вообще.
Кроме того, Барли написал два совсем коротких письма – одно Хензигеру, другое Уиклоу. И поскольку они не были вскрыты (во всяком случае, никаких следов этого обнаружить не удалось), а также – что еще удивительнее – поскольку коридорная доставила их точно в те номера, какие были указаны на конверте, и точно в восемь утра, оставалось предположить, что эти письма входили в число условий, которые Барли выговорил для себя за два часа, проведенные в ВААПе.
Письма ставили каждого из них в известность, что с ними не приключится ничего дурного, если они в этот же день без шума отправятся восвояси, прихватив с собой Мэри-Лу. Для обоих у Барли нашлись теплые слова.
«Уиклоу, вы прирожденный издатель. Занимайтесь-ка этим и дальше!»
И Хензигеру: «Джек, надеюсь, это не кончится для вас преждевременной отставкой и возвращением в Солт-Лейк-Сити. Скажите им, что вы с самого начала мне не доверяли. Я сам себе не доверял, так уж вам-то сам бог велел».
Ни нравоучений, ни уместных цитат из богатейшего разношерстного запаса. Барли, видимо, прекрасно умел обходиться без помощи чужой мудрости.
В 22.00 он вышел из гостиницы в сопровождении одного Хензигера, и они отправились на северную окраину города, где Сай и Падди вновь ждали в чистом фургоне. На этот раз за рулем был Падди. Хензигер сел рядом с ним, а Барли забрался внутрь к Саю, снял пиджак и терпеливо позволил Саю нахлобучить на себя наушники, чтобы выслушать последние поступившие сведения: что самолет Гёте из Саратова приземлился в Москве без опоздания и что человек, отвечающий описанию Гёте, поднялся в квартиру Игоря сорок минут назад.
Вскоре окна в указанной квартире осветились.
Затем Сай вручил Барли две книги – «Отныне и во веки веков» в бумажной обложке, содержащую список, и солидный том в кожаном переплете, скрывавшем глушилку, которая включалась, стоило его открыть. Барли в Лондоне достаточно наигрался с ней и постиг все тонкости, как ею пользоваться. Микрофоны на нем были настроены так, что ее импульсы на них не воздействовали – в отличие от всех прочих. Знал он и о ее слабой стороне. Она поддавалась обнаружению. Если в квартире Игоря имелись скрытые микрофоны, то подслушивающие сразу же узнали бы о том, что разговаривающие воспользовались глушилкой. Но и Лондон, и Лэнгли сочли такой риск приемлемым.