Русский эксперимент
Шрифт:
Ф: Не только интеллигенция. Я думаю — большинство населения, не вовлеченного в сферу преступности.
П: Вот именно. Только каков процент таких невовлеченных и каково их влияние на ход дел? Ладно, оставим эту мелочь. Поставим вопрос: а что такое сильная власть? И на какой срок — как временная чрезвычайная мера или устойчивое, постоянное, нормальное состояние общества?
Ф: Одни считают, что это — временная мера, другие — что Россия обречена на это навечно.
П: Если оценить положение в стране трезво, то тут любая попытка такой власти, если она удастся,
Ф: А что может этому помешать?! Верховный Совет? Его наверняка скоро разгонят. Массы населения не будут его защищать. Вместо него придумают какую-нибудь липу в солженицынском духе. Это наверняка будет лишь прикрытие «сильной власти» президента.
П: Внешне — да. Но не по существу.
Ф: Почему ты так думаешь?
П: Возьмем за образец сталинскую власть.
Ф: Почему сталинскую?! А Пиночет?!
П: Я бывал в Чили. С Пиночетом лично знаком. Это не сильная власть. Ее лишь в западной пропаганде так изобразили. Не нравится образец Сталина, возьмем Наполеона. Или Гитлера.
Ф: Но они не были долговременными!
П: По причинам внешнего, а не внутреннего характера. Их просто раздавили превосходящими силами. Ладно, рассмотрим проблему в абстрактном виде. Что нужно для устойчивой, постоянной сильной власти? Во-первых, держать в страхе население, причем — постоянно. Создать репрессивные силы. Сажать, расстреливать. И не одного-двух, а много. Во-вторых, систематически улучшать условия жизни широких слоев населения, заручившись тем самым их поддержкой. И в-третьих, возвыситься над всеми слоями общества, проводя политику сглаживания крайностей в материальном и социальном отношении, стать «отцом» нации. Как ты думаешь, возможно такое в нынешней России?
Ф: Если принять те условия, о которых ты говорил, невозможно. Но разве без них сильная власть невозможна?!
П: На словах все возможно. А ты попробуй на деле! Сильная власть — не просто уважаемая населением и хорошо работающая система управления. Имеется в виду нечто иное, а именно — единая власть, осуществляющая насилие недемократическими и неэкономическими методами. А тут есть свои объективные законы. И их опытным путем уже открыли люди, действовавшие под руководством Ленина и Сталина. Других законов просто нет в природе. Теоретики теперь могут лишь описать их. Кто лучше, кто хуже, но объект их описания навеки останется тем же.
Ф: Такую концепцию у нас сейчас никто не примет. И не допустят.
П: Вижу. Теперь допустят лишь то, что будет выглядеть как оправдание складывающейся власти. Еще худший сорт идеологии, чем раньше.
Ф: Мы все чувствуем, что прошляпили что-то такое, что было для нас даром судьбы. Но боимся в этом признаться. И нашу тоску по утерянному прошлому глушим, очерняя прошлое, и в завуалированной форме строим проекты возвращения того же прошлого.
П: Можно обмануть друг друга, себя, массы. Но не обманешь законы истории — они нам мстят. Мы боимся их признать и порем всякую чушь. И получаем в реальности такую же чушь.
Ф: Считаешь ли ты брежневскую власть сильной?
П: Она была не такой сильной, как сталинская. Все условия сильной власти, о которых я говорил, уже были основательно нарушены. Но к этому времени в стране развились условия, которые компенсировали ослабление власти в этом смысле, так что власть могла нормально работать, не будучи сильной.
Ф: И это ослаблению власти послужило одним из условий назревания катастрофы?
П: Думаю, что условием очень важным, поскольку компенсирующие слабость власти факторы оказались недостаточно эффективными.
Ф: Что это за факторы?
П: Система воспитания и образования, организация жизни деловых коллективов, административно-бюрократическая рутина, пресса, общественное мнение, система правосудия и т.д. Одним словом, все прочие элементы общественного целого. А они сами впадали в кризисное состояние.
Исповедь
П: Для меня этот приезд в Россию — нечто вроде исповеди. Так что я с тобой буду предельно откровенен.
Ф: Ты всегда был таким!
П: По принципиальной установке — да. Но я не всегда был таким по моему самосознанию. Я же за эти пятнадцать лет изменился!
Ф: В чем?
П: В понимании реальности и в оценке своего поведения. Ведь это же факт, что я был критически настроен к нашему, советскому обществу.
Ф: А кто из нас не был таким?!
П: Я принимал достоинства нашего общества за нечто само собой разумеющееся и акцентировал внимание на его недостатках.
Ф: И мы все были такими.
П: Я испытал на себе влияние западной и диссидентской пропаганды.
Ф: А кто не испытал?!
П: Да. Но тут есть одно существенное отличие от прочих. Я претендовал на научное понимание реальности и стремился к нему. Я написал книгу с такой претензией.
Ф: И она отвечала этой претензии!
П: Смотря с какой точки зрения. То, что ее отвергли у нас, — это понятно. Но ведь она имела большой успех на Западе. Почему? Ты думаешь, благодаря научности? Так ведь те, кто претендовал на научность, отнеслись к ней враждебно. Дело в том, что в ней сказались и даже вышли на первый план мои умонастроения тех лет, а они были в духе установок наших врагов.
Ф: Это — не твоя вина.
П: Не надо меня утешать. Дело не в том, что я был, несмотря ни на что, и остался психологическим коммунистом. Я, поддавшись обстоятельствам, сделал нечто такое, что противоречило глубоким основам моей личности, моего «я».
Ф: Понимаю. Теперь многие представители нашего поколения могли бы сказать то же самое.
П: Но не сказали. И не могли сказать потому, что у них не было такого жизненного опыта и «поворота мозгов», какой для этого был нужен, но какой волею судьбы оказался у меня. Лишь в эмиграции у меня изменилась ориентация внимания настолько, что я смог отбросить свои субъективные умонастроения «диссидентских» лет и посмотреть на советское (коммунистическое) общество более объективно, ближе к моей установке на научность.