Русский канон. Книги ХХ века. От Шолохова до Довлатова
Шрифт:
Через десять лет Распутин напишет «Пожар» – прямолинейный, публицистический вариант «Матеры» с эпиграфом: «Горит, горит село родное». Потом он на полтора десятилетия уйдет в общественную деятельность и публицистику, став для одних знаменем, для других – жупелом. (Публицистика для писателя может быть и необходимостью, и формой молчания.)
В последний год века, получая Солженицынскую премию, писатель, возможно, непроизвольно вернется к символике «Прощания с Матерой»: подступающая вода, тающий остров-льдина, до конца остающиеся на ней обитатели-защитники.
«Что мы ищем, чего добиваемся, на что рассчитываем? Мы, кого зовут то консерваторами,
И тем не менее в безнадежной ситуации Распутин словно переписывает еще раз финал «Матеры», оставляя шанс побежденным. «Так чего же хотим мы, на что рассчитываем? Мы, кому не быть победителями… Все чаще накрывает нашу льдину, с которой мы жаждем надежного берега, волной, все больше крошится наше утлое суденышко, истаивает в бездонной глубине. Солнце слепит до головокружения. До миражей. И тогда представляется нам, что наша льдина – это новый ковчег, в котором собрано в этот раз уже не тварное, а засеянное Творцом незримыми плодами, и что должна же быть где-то гора Арарат, выступающая над потопным разливом. И мы все высматриваем и высматриваем ее в низких горизонтах. Где-то этот берег должен быть. Иначе чего ради нам поручены эти столь бесценные сокровища!»
Демократия – так нас учат – это возможность услышать и учесть голос меньшинства.
В настоящей литературе – это тоже аксиома – победители и побежденные, бывает, меняются местами.
Замечательное «Подземелье» Эмира Кустурицы, режиссера, который считает себя гражданином несуществующей Югославии, завершается сценой прощания. Кусок берега, на котором сидят за праздничным столом ничего не подозревающие люди, отрывается от материка и плывет, как тающая льдина, в неизвестность.
Однажды была земля… Атлантида, Китеж, Русь, Россия, СССР. «Неперспективная» деревня, идущий на снос дачный кооператив, Старый Поселок, Старый Арбат.
В новые времена каждому рано или поздно приходится прощаться со своей Матерой.
Пытка памятью
(1978. «Старик» Ю. Трифонова)
Мировая мечта, что кружила нам голову…
Мировая мечта, мировая тщета,
Высота ее взлета, потом нищета
Ее долгого, как монастырское бдение,
И медлительного падения.
Б. Слуцкий. 1970-е
Надо ли о Трифонове? Ну да, кумир советской интеллигенции семидесятых, городская проза, неконтролируемые подтексты, острые намеки и все такое. Но он сочинил официозных «Студентов»
«Надо ли вспоминать? Бог ты мой, так же глупо, как: надо ли жить? Ведь вспоминать и жить – это цельно, слитно, неуничтожаемо одно без другого и составляет вместе некий глагол, которому названия нет» («Время и место»).
Фрагменты его текстов запоминаются сразу, как хорошие стихи. Да они, финалы и отступления, в сущности, и являются стихотворениями в прозе, меланхолическими элегиями, городскими романсами (что-то вроде песенок Окуджавы) с трехчленным развертыванием фразы, многочисленными повторами, сомнамбулическим ритмом, ненавязчивой звукописью.
«Слепили огни, разгорался вечер, нескончаемо тянулся город, который я так любил, так помнил, так знал, так старался понять…» («Дом на набережной).
«Наверху был ветер, вдруг ударило резким порывом. Она потянулась к нему, чтобы заслонить, спасти, он ее обнял. И она подумала, что вины ее нет. Вины нет, потому что другая жизнь была вокруг, была неисчерпаема, как этот холодный простор, как этот город без края, меркнущий в ожидании вечера» («Другая жизнь»).
«Он сказал: „Давай встретимся на Тверском. У меня кончится семинар, я выйду из института в шесть…“ И вот он идет, помахивая портфелем, улыбающийся, бледный, большой, знакомый, нестерпимо старый, с клочками седых волос из-под кроличьей шапки, и спрашивает: „Это ты?“ – „Ну да“, – говорю я, мы обнимаемся, бредем на бульвар, где-то садимся, Москва окружает нас, как лес. Мы пересекли его. Все остальное не имеет значения» («Время и место»).
Фактура поздней трифоновской прозы узнается мгновенно, с нескольких строк. Его связывали с направлением «городской прозы», что справедливо лишь отчасти. Он сам – случай более редкий – стал направлением. Его имя – знак. «Мир Трифонова» – такая же эстетическая реальность, как «миры» Платонова или Булгакова.
Трифонов – редкий тип писателя советской эпохи, проделавшего положительную эволюцию. Норма литературы советской эпохи – как раз отрицательная эволюция. Автор заметно, ярко, мощно начинает, но потом входит в номенклатуру, применяется к обстоятельствам, тратит себя на мелочи – или просто ломается, устает в борьбе с жизнью и словом. Таковы творческие судьбы Фадеева, Шолохова, даже Зощенко и Платонова. Более поздние примеры – у всех перед глазами.
Он начал со «Студентов» (1950), за которых получил Сталинскую премию (третьей степени) и расплатился годами кризиса.
Потом было «производственное» «Утоление жажды» (1963) и цикл рассказов 1960-х годов, в которых была нащупана его поздняя тема.
В «Путешествии» попытка писателя уехать куда-нибудь в творческую командировку заканчивается возвращением домой и взглядом в зеркало: оттуда смотрит незнакомец.
Герой «Победителя» (другое заглавие – «Базиль») – старик, уже почти выживший из ума, занявший когда-то в начале века последнее место на Олимпиаде. Но он объявляет приехавшим журналистам, что настоящий победитель – теперь он: его соперники давно в могиле, а он все еще бежит, вдыхая холодный осенний воздух французской провинции.