Русский лес (др. изд.)
Шрифт:
— И быстро чтоб: нога здесь, другая там, после чего можешь воротиться к прерванному занятию... да закусывай, закусывай! — брезгливо вполоборота бросил старику зампред-исполкома Поташников и шевельнул вожжой.
В пашутинской больничке лишь одна сиделка отвечала требованиям высокого начальства.
4
Придя на дежурство в ветровскую избу, Елена Ивановна еще из сенец, через раскрытую дверь увидела со спины Семениху. Старуха сидела возле сына, на табуретке теперь, покачиваясь взад-вперед, ровно по старой памяти баюкала его последний сон. Она не ответила, даже не обернулась на приветствие вошедшей, да у Елены Ивановны и не было особой уверенности, что она произнесла его: вдруг начисто пропал голос со страху. В спертой духоте под потолком носилась
— Ничего, чай, отойдет к утру в божьи руки, — еле слышно прошелестела старуха и костяной, негнущейся рукой расправила, как на покойнике, складку чистой рубахи, накинутой поверх пузыря со льдом. — Братаны, видать, мертвые-то, по нем соскучились. Они при жизни шибко его жалели: то пряничка, бывало, то на курточку пришлют!
— Ну, рано еще духом падать, Анна Семеновна. На войне вон и не такое случается при сраженьях, а выздоравливают. Доктор прибудет, сделает, что положено... а там, глядишь, и на поправку дело пойдет. Теперь пустите-ка меня...
Она всю себя вложила в эти тихие слова профессионального утешения, чему училась весь истекший год, и хотя впервые в своей практике применяла их, видимо достигла цели. Старуха подняла на нее обнадеженный, неузнающий взор и подвинулась в сторону, уступая место.
Ободренная этим добрым признаком, Елена Ивановна подсунула под голову раненого плоскую, без наволоки, крестьянскую подушку и хотела распахнуть окно, но трухлявая рама не поддалась; только один из клинышков с тонким стеклянным плачем выпал наружу. Еле справляясь с сердцебиением, Елена Ивановна присела в ногах и впервые взглянула в лицо Марка. Перед ней метался в беспамятстве совсем не тот человек, что стучался в душу к ней новогодней ночью, очень другой какой-то, непонятный ей, но такой осунувшийся и беспомощный, что жалость к нему пересилила даже безотчетный, до тошноты, всю дорогу мучивший ее страх перед Семенихой. В полузабытьи Марк поминутно сбрасывал руку вниз в поисках чего-то, способного доставить ему облегченье, иногда же неразборчиво просил воды, и мать опрометью кидалась за ковшом, а Елена Ивановна не дозволяла, потому что пить ему теперь было не положено, и так у них прошла вся первая ночь.
— Может, тогда уж хоть порошки бы ему какие, — время от времени, мечась в тоске, заговаривала мать, — Ефим-то в лазарете когда помирал, так его из семи цветных пузырьков поили. Да он и без них выдюжил бы у меня, кабы засоренья в нем от разрывной-то пули не получилося...
— Нет, Анна Семеновна, лекарство ему тоже никакое не положено сейчас.
То была самая длинная и душная из всех июльских ночей; лишь перед самым светом бешено простучали и замерли под окнами долгожданные колеса. Власов ворвался с протрезвевшим Егором Севастьянычем, караулившим его у околицы. Старуху Ветрову выпроводили погулять до Пашутина и обратно. Еще в полном сумраке полилась вода и зазвенели инструменты, но уже сероватым утренним отблеском осветились землистые, обращенные к окну щеки Марка, когда операция подходила к концу. Закуривая, с наслаждением пуская сизый дымок, Власов отметил необычайную задушевность русского пастушьего рожка, доносившегося с улицы, и похвалил точные, деловитые руки Елены Ивановны: судя по некоторым последствиям, он повторил кое-где свой отзыв о ней. Давая заключительные наставления на прощанье, он мельком взглянул в погасшие глаза Егора Севастьяныча, теперь уже по другим причинам еле стоявшего на ногах, и сам предложил довезти до дому коллегу. Старуху тоже уговорили прилечь на часок, и потом Елена Ивановна осталась наедине с человеком, который, подобно лучику, блеснул ей в жизни и, не успев согреть, побежал дальше.
... Так после годичной школы в людях начался первый экзамен этой женщины, восьмидневная борьба за чужую жизнь, от спасенья которой в итоге зависело нечто большее, чем только успех ее собственной. В награду она узнала некоторые новости, оборвавшие ее скромную надежду на счастье и научившие тому разумному бесстрастию, каким у людей ее профессии окрашиваются настоящие знание и мужество. Три первые ночи были особенно трудные, две из них Елена Ивановна не сомкнула глаз. Почему-то, едва ее
Временами похоже было, что начинается перитонит, о котором во второй приезд со вздохом врачебного бессилия предупреждал Власов. Требовалось какое-то не указанное в справочниках, чрезвычайное средство, чтоб отбить у смерти этого нужного стране парня, и Елена Ивановна отдавала всю себя так, словно владела бессчетным запасом этого, самого действенного из лекарств. Только две мысли и теплились в ней тогда: что Марк и заслуживает лучшей, чем она, помоложе и посвободней, и вторая — лишь бы Поля не заболела дизентерией, бродившей по району; Попадюха вместе с едой приносила ей вести о дочке... Немалых усилий стоило не свалиться от сна на месте. Елена Ивановна просыпалась с чувством вины, с ощущением пристального, изучающего взгляда на себе: всякий раз Семениха оказывалась поблизости. Толстой иглой старуха чинила свое тряпье или, пристроившись у печной загнетки, ела из бумажки все те же два, казалось, ломтя зеленоватой, проржавевшей селедки, или же, сидя, вполглаза дремала в углу...
У Елены Ивановны также было достаточно времени украдкой разглядеть Семениху. Наверно, она была хороша в молодые годы, строгая елочка-недотрога с воздетыми косичками ветвей, — нужда и грубые крестьянские печали превратили их в колкие, стелющиеся по земле космы. Утрата сыновей лишь прибавила ей прямизны и скорбной важности; высокая, без сединки, она сурово глядела из-под белого, всегда опрятного и тугого, словно накрахмаленного, платка. За все восемь дней она ни словом не приласкала Елену Ивановну, не предложила сменить ее или разделить трапезу, словно понимала, как важно для человека в ее положении, чтоб ему не мешали показать себя.
Жар стал спадать у Марка на шестые сутки, а к исходу восьмых, в приезд начальства, больной сам попросился на лавку к окну, чтобы видеть движение жизни на деревне. Просьба его была уважена под личную ответственность самого Поташникова, считавшего исполнение желаний на данной стадии болезни наилучшим из лекарств. Сквозь мутное стекло видны были лишь верхушки уличных ветел, а все же Марк, жадно и всякий раз жмурясь, как от сладкой боли, глядел на стрижей, со свистом низавших гаснущее небо. Вскоре мать вышла проводить Поташникова с его свитой и встретить подъехавших докторов.
— Кажись, оживаю... — заговорил Марк, оставшись наедине с Еленой Ивановной. — Думалось раньше, страшней этого не бывает, а вот теперь, пожалуй, уже никакой напасти мне на свете не боязно...
— Когда все плохое позади, впереди остается только самое хорошее, — отвечала та рассудительно-бесстрастно, нагибаясь к нему за термометром. — Теперь в теплые края поедете, на горячие пески куда-нибудь. В нашей стране очень хорошие пески имеются, не хуже египетских!
Он не очень уверенно попытался поймать ее руку, она без усилья избежала его виноватой благодарности, такой обычной при выздоровлениях.
— А видать, долгонько я тут провалялся... досталось вам со мной, Елена Ивановна? Даже с лица вроде бы остарели немножко...
Нельзя было обижаться на эту неумелую жалость.
— Такая наша обязанность, о больных заботиться. Зато ведь и не стреляют в нас... — отшутилась она, кое как при последнем свете дня отыскивая столбик ртути, после чего пошла к столу записать вечернюю температуру.
Пока доктора беседовали с Поташниковым на крыльце, Марк еще раз попытался продлить этот разговор ни о чем, и было ясно, что ждет прощения за что-то, но Елена Ивановна молчала, потому что прощение означало бы признание своей минутной и, по счастью, ненаказанной слабости. Медицинский осмотр подтвердил переломную фазу в состоянии раненого. К ночи похолодало, нудный дождик заладил до утра, и впервые Марк заснул так легко, без задышки и бреда. Елена Ивановна тоже вышла за дверь и в потемках повалилась на охапку соломы в сенях, где было прохладней, не мучили мухи.