Русский лес
Шрифт:
— Очень жаль в таком случае... — не разжимая зубов, поулыбался Морщихин, хотя почему-то уже предвидел именно такое заключение.
— Однако не огорчайтесь сверх меры, молодой коллега, — покровительственно утешил его хозяин, покосившись на часы при этом, — мне и самому не хотелось бы отпускать вас с пустыми руками... хотя время наше уже полностью истекло. Во всяком случае, архивы памяти моей целиком в вашем распоряжении. В частности, в связи с вашим внезапным приходом, вспомнился мне один презабавнейший случай, — мое первое мальчишеское столкновение с охранкой. Происшествие это не окрашено высокой героикой, желательной для вашей диссертации, но оно раскроет перед вами некоторые пружинки тогдашнего быта и поможет уловить повседневный дух и, так сказать, молекулярное натяженье той эпохи, когда слагалось наше, старшего поколенья, боевое сознанье... Как, рискнете?
— В моем безвыходном положении... — мысленно чертыхнувшись, пожал плечами Морщихин,
На глазах потрясенного Морщихина хозяин пошел к приоткрытой неподвижной двери и запросто, как из магического шкафчика, взял из щели уже налитый, с сахаром и домашним пирожком стакан ароматного и питательного напитка, Поставив его перед гостем, он уселся на прежнее место, прижал к носу сомкнутые ладони, словно собирался нырять в таинственную зыбь призраков и воспоминаний, с ребячливым озорством вскинул бровь и вдруг заговорил то с понятным озлоблением к режиму, омрачившему его юность, то с безобидным юморком, с каким старики оглядываются на известные шалости невозвратных лет.
— Ну-с, батенька, это случилось на том историческом, интересующем вас перепаде, когда после столыпинской ночи лишь забрезжил медлительный и желанный рассвет большой революции, — размеренно начал Грацианский. — Наше поколение рано созрело под ударами царизма; мы, столичная молодежь, тоже посильно выступали против самодержавия, то есть, э... сходились на тайные сборища, выставляя дозорных у подъезда, читали рефераты, критиковали господина министра народного просвещения, даже поигрывали со шрифтом и более опасными предметцами, которые я ради закалки воли хранил под своей подушкой: дети!.. Лично я, хе-хе, помнится, даже изобрел разборную баррикаду, которую на извозчике можно было перевозить с места на место. Да с нас и нельзя было требовать большего: мы, отпрыски обеспеченных родителей, недалеко ушли от подростков-гимназистов, видевших в революции свободу курить на улицах, носить длинные волосы, появляться на недозволенных спектаклях и безнаказанно доставлять неприятности нелюбимым педагогам. Рабочие к нам не шли, да мы и сами побаивались их... хотя уже в тысяча девятьсот девятом мне довелось вести догматический бой с анархистами в Лесном, в парке Рожнова. Со мною был тогда и некий Валерий Крайнов, не слыхали?.. тоже довольно неплохой боец. Вот в эту пору они и пытались захлопнуть меня в западню. Все началось с того, что как-то утром ко мне заявился непонятный человечек в новенькой, прямо из цейхгауза, шинельке, очень торопившийся ввиду предполагавшегося экстренного отъезда... нет, тот отправлялся, помнится, на родину. Вот видите, как все интересно получается... но только фамилия того была Гиганов!..
2
Если в увлекательнейшей повести Александра Яковлевича подправить ряд досадных неточностей, вполне извиняемых тридцатилетней давностью воспоминанья, длительным недостатком гемоглобина и душевным расслаблением от утраты близкого существа, то приведенный им эпизод выглядел так.
В 1911 году семейство Грацианского рано вернулось с дачи на городскую квартиру вследствие участившихся сердечных припадков у отца. Домашний врач намекнул, что по состоянию дыхательных путей и юноше до наступления учебного года было бы небесполезно прокатиться с родителями на бискайское побережье. Близился конец лета, парижская поездка сулила новые впечатления... и вообще, если не изменяет память, в то утро стояла прелестная погода с таинственной влажной дымкой после ночного дождика. Во время завтрака Саша Грацианский находился в почти отличном настроенье, если бы не скука предстоящего безделья в пустоватом летнем городе. Он кушал свой омлет с ветчиной, искоса просматривая свежие газеты и самое интересное в них — дневник вчерашних происшествий. Там с непритязательной живостью было рассказано о самоубийстве приезжего коммерсанта, о престарелой графине, разрезанной дворником-любовником на составные части в целях присвоения её фамильных бриллиантов, и ещё, как небезызвестный великан Фосс проглотил в привокзальном буфете четыре дюжины расстегаев с мясной начинкой и скрылся в неизвестном направлении. Словом, несмотря на глухой сезон, столичная жизнь, как всегда, била ключом. Тут-то горничная и доложила молодому барину, что с чёрного хода к нему просится поговорить незнакомый, запуганный, но довольно симпатичный солдатик.
По привычке не отказывать в мелочах этой миловидной девушке за её постоянную отзывчивость и ковыряя в зубах, Саша прошел на кухню. При его появлении с табуретки вскочил длинный, костистого сложения и в солдатской шинели малый лет тридцати пяти, назвавшийся Михайлой Гигановым, рядовым 146-го Каспийского, стоявшего под Петербургом, пехотного полка. Ссылаясь на скорый отъезд в деревню, он убедительно просил у господина студента срочного, с глазу на глаз, разговора на одну интересующую его тему. На Сашин вопрос, что за срочное дело такое, Гиганов отвечал со вздохом, что дело все то же самое, горе народное... Было что-то нечистое в неопрятной коже его лица, в косоватых, с порочными обводами, воровских глазах, в его словно наклеенных на плоское темя, неположенных по званию и напомаженных до блеска волосах с начесом на низкий лоб: все в нем предостерегало Сашу. Но старинный Сашин дружок, Павлик Слезнев, обещался прийти лишь к обеду, чтоб совместно составить план вечерних развлечений. Единственно со скуки и не подавая руки Саша велел Гиганову проследовать за собой.
Впрочем, нет... значит, ночной дождик продолжался, потому что Саша распахнул оконную раму настежь, чтоб избавиться от противного запаха намокшей казенной амуниции, а Гиганов ещё пытался воспротивиться этому из боязни лишних ушей, но Саша настоял на своем: окно выходило на улицу через недоступный постороннему палисадник с высокой чугунной оградой. Но, видимо, тот затянувшийся дождик был уже на исходе, потому что, когда Саша распахивал окно, ему как раз запомнился кленок за окном, с изредка, от последних капель, подрагивавшей листвой и чем-то бесконечно похожий на молодое торжествующее животное, которое, отряхиваясь, выходит из своей первой по сотворении купели. С молодых лет Саша отличался образным мышлением.
Лениво вникая в печальную повесть Гиганова, он глядел наружу, вдыхал водяную пыль уже по-осеннему горьковатого утра и думал, что деревья больше людей достойны дружбы, потому что не лгут в довольстве, не жалуются в несчастье... только богатейшей душой надо обладать, чтоб наполнять собою постоянное молчание такого приятельства. Вслед за тем Саша услышал сбоку как бы всхлипыванье и с удивленьем взглянул на посетителя, увидел слезливый укор в наставленном на него гигановском глазу и весь залился краской. Он почувствовал свои обязательства перед этим забитым, подневольным существом, потому и некрасивым, что униженье и нужда никому ещё не придавали особой привлекательности. Как и другие члены его юной, тогда уже оформившейся ученической организации, Саша знал о народной жизни понаслышке, лично на заводах и в казармах не бывал, а меньшую братию предпочитал уважать заочно, чтобы грубым прикосновением действительности не повредить в себе кроткий, поэтичный образ России. Впервые Саша видел наяву то самое горе народное, сидевшее на стуле в трех шагах от него с расплющенной папироской и терзавшее его совесть всякими такими словами.
Гиганов начал с общих жалоб на каторжные тяготы солдатской службы, причем в особенности горячился на какого-то офицера с прибалтийской фамилией, своего ротного командира, при котором состоял в денщиках. Он собрался даже приспустить штаны, чтобы показать Саше поясницу со следами многочисленных обид и притеснений, а юноша не допустил его до этого — не из опасения оскорбить недоверием горе народное, а из боязни, что придется чем-то платить за погляденье, и ещё из чувства физической гадливости. Однако совершенно естественно было поинтересоваться у Гиганова, что заставило его нести свои слезы через весь город в сравнительно богатый, внешне ничем не отмеченный дом на Сергиевскую. Ребром ладони приглаживая колечко волос на лбу, посетитель отвечал, будто не раз слышал про студентову отзывчивость от ихнего дворника, земляка ему по костромской деревне, и тогда Саше стало немножко жарко и щекотно, потому что ему и в самом деле дважды довелось говорить с тем дородным бородачом о причинах крестьянской нищеты и о некоторых радикальных якобы способах избавления от нее; для установления конспиративной связи и чтоб помалкивал, он украдкой сунул дворнику полтинничек из карманных денег и, значит, семя Сашиной правды крепко запало в его дремучую душу. Однако на сей раз Саше было страшновато отзываться на подобную разновидность горя — с военным оттенком, так как оно могло завлечь, затянуть в омут и отравить удовольствие бискайской поездки.
Саша так прямо и отрезал тогда горю народному, что вследствие ограниченности круга его знакомств лишь студенческого да профессорско-духовною средою он помочь Гиганову затрудняется, а горячо рекомендует ему обратиться с рапортом к военному министру, в случае же неудачи — прямо в Государственную думу для придания рассказанным фактам всероссийской гласности, после чего правда уж наверняка восторжествует.
«Это куды, куды обратиться?» — вытянув шею, быстро переспросил Гиганов.
«Я говорю: прямо по начальству...» — поостерегся Саша.
«Э, долга песня: какая в начальстве правда! — разочарованно махнул тот рукой — В начальстве правды нет, в ём один ливер... Ну, что ж тогда, ничего мне тогда не остается, кроме как веревочку на шею альбо в ледяную пролубь головой».
Конечно, как интеллигентный человек, Саша никак не мог допустить, чтоб человеческая жизнь ни за грош пропала в проруби.
«Напрасно вы отказываетесь от борьбы, надо сильнее любить жизнь, Гиганов, — строго сказал юноша и терпеливо пояснил ему в доступной форме неповторимую прелесть бытия. — И совсем уже неразумно пускаться на такой шаг перец самым избавлением... Вы же сказали, что в деревню едете»