Русский лес
Шрифт:
— Слушай, Иван: все это, что ты так надоедливо твердишь, азбука простаков... и не в лесе тут дело, голова. Эх, и выложил бы я тебе свои думы начистоту, да... — И оглянулся на шум из кухни.
— Там сестра вернулась. Ничего, ты говори... она и услышит, не поймет. Таким образом.
— Вот всегда меня поражала в тебе глубокомысленная провинциальная пытливость ума, Иван... например, почему бы этой зимой тепла не хватает, в то время как летом оно тратится с избытком. А ты оглянись-ка: библейские времена настают!.. уж солнца не видать, все летит. Горы сорвались с тысячелетних стоянок, моря вздымаются от лон своих. Теперь единственное средство уцелеть — либо намертво зарыться в землю, либо двигаться в ногу со всею лавиной, до самого конца. А ты лезешь ей навстречу, неприлично размахивая руками... Да черт с ним, с лесом твоим, в такую пору...
— Позволь, это какой конец ты имеешь в виду? — с ледком в голосе переспросил Иван Матвеич.
— Ну, этот, дозволенный... не лови. Переход одного в другое по диалектике развития, —
Иван Матвеич не сразу уловил содержание сказанного, но торжествующая двусмысленность вопроса обожгла его. Он указал тогда Грацианскому, что не страшится за будущее и наследников своих: человечество никогда не сможет отказаться от Архимедова винта или менделеевской таблицы, а тем более от суровых социальных благодеяний, избавляющих его от нищеты и регулярного пролития крови, от плачевной участи большинства, которое капитализм убивает, если не удается растлить, и ещё что-то в том же роде.
— Признаться, такие твои мысли в новинку мне, Александр Яковлевич... не узнаю тебя, — сказал в заключенье Иван Матвеич. — Но ведь ты же сам писал в один из моих погромов, что только в могилу можно дезертировать из истории.
— Э, история! — сквозь зубы огрызнулся тот. — Гаданье на красных чернилах девятнадцатого века, мечта о стерильном мире... Думаешь, блокадные ленинградские щи из гербария становятся сытней, если их гуманистическим мечтаньем подсластить! О, история — слишком медлительный, натуралистический рассказчик с дурного вкуса длиннотами и грубо подчеркнутыми эффектами. Я предпочел, бы прочесть все это потом, в учебнике начальной школы, на трех страничках с приложением подобающей картинки, скажем о взятии Зимнего дворца!.. — Вдруг до бледности испугавшись наступившего молчанья, он с видимым отчаяньем стиснул руку Ивана Матвеича. — Если можешь, прости мне этот, не слишком чистоплотный прием, Иван, но я не мог иначе... у меня не было иного способа проверить, о чем может думать подобный тебе, выдающийся и претерпевший такие побои человек, когда враг у ворот столицы. И ты сам не можешь понять, какой силы ответ заключался в спокойном молчании твоем... и вот почему мы непременно, непременно победим в этой схватке миров, Иван. Несомненно, там у них ты был бы великий человек, но ты... ты отказался даже хвалу принять, э... из этих нечистых уст: слава тебе! Как же я рад за чистоту твою, за твою преданность нашему знамени, Иван! И не серчай: со времен Иова высшая верность мерилась ценой беспощадных испытаний. Зато отныне я твой друг вдвойне... Знаешь, ты ко мне непременно на Новый год приходи, и мы наедине, без помехи, подведем разные там итоги.
— Ты выпей-ка воды, Александр... таким образом! — предложил Иван Матвеич, налил ему из графина и стал спускать маскировочные шторки.
— Да, да, я просто пьян, прости... и потом круглый день болит в затылке. Что там за штука помещается, кроме гипофиза? Вот и я тоже не помню... Нет, нет, света не зажигай пока, так лучше... Кстати, ты не позволишь ли ему по крайней мере хоть журналы тебе занести мимоходом? Отлично изданы... и с крайне лестными отзывами о твоих работах. Собственно, он и сам довольно сносно изъясняется по-русски. Правду сказать, не хотелось бы, чтобы он невыгодно для нашей страны истолковал твой отказ...
— Постой, ты про кого?
— Все про этого, про австралийца. Чудак, ведь ты же не слишком избалован похвалой и это могло бы влить в тебя, э... ну, дополнительные силы.
От свиданья Иван Матвеич отказался наотрез и, в объясненье отказа, не очень удачно сострил про муравья, который если и доставляет удовольствие тле, то всегда в расчете на получение чего-то взамен.
— Ты так думаешь? — как бы прозрев, вскинулся Александр Яковлевич. — А мне, брат, это и в голову не приходило, но... в таком случае я наведу о нем справки кое-где. Однако что же ты о себе-то молчишь?.. сестра как?
— Сестра, как я уже сообщал давеча, ничего себе, прихварывает помаленьку. Вот и она, ты уж сам её расспроси.
Таиска как раз внесла тарелку со спасительной свеклой, но перекинуться с нею словцом в забвение прежних взаимных неудовольствий Александру Яковлевичу не удалось. Движения её были неточны, ответы невпопад, — вскорости она ушла, торопясь поштопать бельишко в дорогу своему любимцу. Легкий на помине, Серёжа появился через десяток минут, и с ним другой такой же, весь в снегу и разрумянившийся от быстрой ходьбы юноша, не Морщихин. Серёжа представил его отцу как своего будущего напарника на бронепоезде, Колю Лавцова.
Вряд ли Серёжа мог запомнить Грацианского с той ночи, когда в пятилетнем возрасте его на руках внесли в этот дом, но по смущению отца, по бутылке с полусотлевшим заграничным ярлыком, означавшей, сверх всего прочего, чрезвычайность свидания, по холодному любопытству этого человека к своей особе, по десятку других безошибочных признаков он сразу угадал в нем своего застарелого врага и довольно ловко обошелся без рукопожатия, а ограничился дальним полупоклоном.
Выяснилось, что Морщихин не придет: в отмену прежних планов выход бронепоезда назначался завтра на рассвете. Серёжа с напутственного митинга отпросился проститься с родней.
6
— Павел Андреич шлет горячие приветы... он как раз собрание ведет. И ты не хлопочи, тетя Таиса: столько нам всего выдали в дорогу, что только на тендере и увезти. Словом, мы буквально на минутку заскочили... — говорил Серёжа, причем поталкивал приятеля в бок. — Ну, Николай, ты все на живого, настоящего профессора хотел посмотреть... вот он перед тобой в натуральную величину и в самой гуще, так сказать, своей роскошной обстановки!
Лавцов сконфуженно переминался с ноги на ногу, то с упреком поглядывая на Серёжу, то на профессора в фуфайке, и неловкое молчание длилось, пока Иван Матвеич не усадил ребят рядком у стола. Оба тотчас, как по команде, закурили тощие папироски, предварительно продув и постучав мундштуками о пепельницу, враз и в ту же сторону пыхнули дымком, как близнецы, похожие друг на друга. Роднила их не столько танкистская форма, а скорей та застенчивая, неискусная самостоятельность, что выдает старанье неоперившихся юнцов не осрамиться перед старшими при первом же взлете... Александр Яковлевич и сам чувствовал, что теперь ему надлежало бы удалиться, не стеснять стариков в отношении неминуемых объятий и смешных советов, как посредством обыкновенной осмотрительности избегнуть несчастий войны. Но он так часто в кулуарах, кому следует, на ушко рассказывал о происхождении этого мальчика в доказательство вихровских связей с враждебной средой, что какая-то темная любознательность заставляла его сидеть, слушать и украдкой изучать Серёжу с его товарищем, потому что в бой за передовые идеи века они уходили вместе с Морщихиным и, следовательно, разделяли его судьбу.
Как часто бывает при разлуке, говорить вдруг стало не о чем; затянувшуюся паузу прервала Таиска.
— Гляжу я на вас, детки... молоденькие совсем, а уж к табачку солдатскому прикоснулися, — вздыхала она, то разгоняя ладонью дым перед собою, то смахивая со скатерти несуществующие крошки. — Так вот помаленьку и засосет она вас, войнища-то.
— Не брани их, сестра... они солдаты теперь. Может, завтра им и в огонь... — очень волнуясь, вступился за них Иван Матвеич. — И это правильно, ребятки: пора и вам впрягаться в наш старый, священный плуг. Ведь мы не вчерашние, мы древние: мы ещё костерок пещерный и рев мамонта помним и вьюгу ледниковую. Может быть, пятьсот веков подряд человек, его первая несовершенная модель, рвал руками сырое мясо, голой тварью скитался, пока, выбравшись на солнышко, не увидел своей наготы. И ещё тысячелетия ушли на обзаведенье, причем, нечего скромничать, неплохой себе одежи нажил, даже с медными пуговицами... да однажды оглянулся на себя при новом солнышке и снова застал себя мало сказать в наготе, а вдобавок в кровище по локоть... да не в звериной кровище-то, а в собственной своей, братской, таким образом. Все ею пропиталось, даже песня и книги, кирпич его храмов, сокровища его галерей... Да тут ещё всякие эпидемии, эрозия почв, истощение лесов, нехватка пищи, рост и усложнение потребностей, приход в цивилизацию новых пробуждающихся рас... И все это при упорном сопротивлении природы, возрастающем по мере нашего углубления в микромиры, где она и хранит свои главные шифры и тайны. Тут и здоровому-то мозгу в пору едва управиться, а его ещё точит спирохета социальной алчности, превращая мыслительную ткань в разводочный студень для микробов самых подлых страстей. Значит, либо в братскую могилу валиться пора человечеству, либо искать новую тропу... а то иной раз немножко и совестно становится перед скотами, которых мы едим. Вот поэтому-то, как оно ни смешно, и стоит почаще призадумываться, почему все же тепла-то не хватает зимой, ежели летом впустую тратится. Детские сомнения всегда представлялись кое-кому наивными, а в них-то и созревали семена величайших бурь, когда-либо потрясавших человечество. На его счастье, есть такая тропа: единственная. Вот отчего иной заводишко наш кажется мне пирамид бессмертней: то были гробницы людских порывов, а эти — самой радости священная колыбель... таким образом. Поэтому и любо мне глядеть в ваши лица, машинисты счастья и защитники жизни, труженики. — Вдруг Иван Матвеич виновато оглядел свою скучающую аудиторию и смолк. — Хватит, зарапортовался. Ну-ка, наливай нам разгонную, сестра!..
Он встал и потянулся с рюмкой к ребятам, которые переглядывались, робея и не смея принять на себя честь только что выслушанного тоста.
— Крепка, проклятая... — сказал Коля Лавцов, выпив и погладив место, отведенное природой под усы.
— Не по заслугам пока балуешь ты нас, отец, — откликнулся побасовитей и Серёжа.
Наверно, вслед за тем все и разошлись бы по своим делам, если бы неожиданно из своего угла не подал голоса Александр Яковлевич.
— От души присоединяюсь к тебе, Иван. Стареем... вот уж и слеза умиленья прошибает. Что же, в их годы и мы с тобой были игральными картами большой истории, но... бронепоезд, брат, это не кухмистерская на Караванной, где мы за скудной похлебкой, под угрозой царских казематов обменивались запретными мечтами о светлом будущем России. Это даже не военный самолет, при всем риске владеющий свободным маневром в трех измереньях: бронепоезд действует на прямой, с него не удерешь с чужим паспортом, не спрыгнешь с парашютом... — Видимо, мысль о Морщихине не покидала его весь тот вечер; вдруг поняв, что слишком откровенно смакует свою нечистую надежду, он сбивчиво пробормотал что-то о героях, из чьих жизней слагается бессмертие эпохи.