Русский Париж
Шрифт:
Хитрый лис Рузвельт тянет длинный нос. Дюжий Муссолини тяжел и грузен, цирковой силач. И верно, он в цирковом полосатом костюме. Рядом с ним юный фашист со свастикой на рукаве держит в руке за шкирку орущую кошку, расстреливая ее из пистолета в упор.
На земле — сотни расстрелянных кошек лежат.
Зверей убивают; а ведь звери — тоже люди.
Женщина, видя эту бойню, кричит, упав на колени. Ее волосы черным флагом бьются на ветру. У ее ног лежит мертвый ребенок, младенец. Или это белый котенок
На головы владык полумира и безвестной, кричащей во все горло несчастной матери — из распахнутых самолетных люков бомбы, бомбы летят.
Бомбы. Их много. Они формой напоминают баклажаны. Земля притягивает их, и они падают.
Там, где упали бомбы — земля раскрывается черным испанским веером.
Колючая проволока обвязывает белые зимние поля, обнимает.
За колючками — люди. Их много. Их очень много, не сосчитать. Из-за проволоки они тянут руки на волю. Черные вороны кружат над белым снегом. Они замерзают, люди. Им нечего есть. Они кричат тем, кто на свободе: зачем вы это сделали с нами?!
А те, кто на воле, не слышат.
Они стоят за праздничными столами, берут со столов руками куски сыра, тарталетки, бутерброды с икрой, бокалы с вином и шампанским. Пузырьки играют в бокалах. Люди пьют и едят. Жуют и опять пьют. Заталкивают пальцами тарталетки в хохочущие, многозубые рты. Пьянеют. Песни орут. Им хорошо.
Рабочие в заводском цеху, мрачные, с темными лицами, ловко ловят грубыми, квадратными руками слетающие с ковейера снаряды. Они производят, шлифуют и ловко ловят смерть.
Где ты, смерть? На земле? В небе?
На коне — командир. Галифе, и мундир в орденах, и конь гарцует под ним.
Широкая степь разостлала ковыльный ковер. Конь летит по дымящимся ковылям. В командира стреляют, и падает он с коня, и царапает воздух мертвыми пальцами.
Ленин тихо спит в прозрачном хрустальном гробу в Мавзолее.
Огни горят, подсветка выхватывает из мрака: белую страшную дыню лба, маисовый початок мертвого носа, горошины мертвых закрытых глаз. Тихо! Он спит. Не будите.
А как же он встанет на Страшный Суд, если он — не в земле?!
Маленькая серебряная мышь сидит около хрустального гроба, умывает хилой лапкой хитрую мордочку.
Громоподобный Шевардин на оперной сцене, высоченный, худой и страшный как черт, поет арию Великого Оперного Черта. Не влезай в шкуру черта, актер! Рано умрешь. Ты мало и плохо молился, друг. Что толку в черной икре, если сожгли тебя черные думы?
А партер — весь мир: у ног твоих.
Справа от Шевардина — белый рояль, как белое зимнее, ледяное озеро; за роялем — пианист. Не стреляйте в пианиста! Он играет как умеет.
Толстый китаец в защитном комбинезоне орет в картонный рупор. В толстой руке, как в зверьей лапе — красная книжка. Он орет на ветру слова из красной
Самолет летит над китайцем, и бомбы сыплются из самолета, из железного брюха.
Белый лайнер взрезает океанскую синь. Надвигается айсберг. В салоне танцуют, звучит нежный регтайм. На носу, у бушприта, молоденькая парочка целуется взасос. Никто не чувствует удара. Пробоины не видно. Все веселятся — ведь корабль непотопляемый.
Капитан на палубе тоже орет в рупор, как тот краснолицый китаец. Тщетно! Никто не слышит. Он кричит — можно прочитать по губам: «Я покину тонущий корабль последним!».
Это твое личное дело, капитан, улыбается стриженая девица, выглядывая из-за плеча партнера в гибком па новомодного танца. И трясется, дрожит густая черная челка, когда девица мелко перебирает ногами.
Ах, танцы! Балетные девочки, белые пушистые гусята, вон они тоже танцуют, смеются, встают на пуанты.
Наверное, это русские девочки. Опять русские. Как их много в Европе.
Русский царь с русской царицей, со всею расстрелянной в затхлом подвале семьей золотым призраком парит над кремлевскими красными башнями, над горящими красными звездами, рубинами, турмалинами, сгустками крови.
А внизу — под крыльями расстрелянных ангелов — жара, и пыль, и арены песок, и коррида: бык победил, а тореро умер. Убит! Бык торжествующий обмакнул рог в лужу крови на желтом цыплячьем песке.
Сейчас налетят вопящие люди, убьют быка. Вонзят ему под ребра длинные ножи. Но это неважно. Он победил!
Он за всех, за всех быков отомстил — одному человеку.
Плачет над выведенной в тетради формулой беловолосый ученый. Молодой, а волосы зимние, седые. И седые усы. Это формула гибели, и он сам вывел ее. Сам придумал. Угадал замысел Бога. «Нельзя!» — кричали ему.
И вокруг седого физика в кургузом пиджачишке — взрывы, серые громадные грибы, до самого солнца встают.
И прекрасная мексиканка, в пышном платье с морем слепящих и ярких оборок, запрокинув голову, из горла мощной бутыли пьет текилу — жадно пьет, смело, пьет как мужик, пьет — как поет, как танцует, о, да и правда, пьяная, нежно, плавно танцует уже, держа себя рукой за грудь.
И Сталин курит, курит трубку.
Что? Сталин опять курит трубку? Бессмертный?!
Круг замкнулся. Это замкнулся круг.
Это Игорь обошел кругом, задравши голову, и шея ныла, болела, подкупольную могучую фреску Доминго Родригеса; и понял, что художник написал то, что знал, и то, чего не знал; то, что видел и слышал, и то, чего не видел и не слышал никогда.
А что под куполом? В самом зените?
Еще сильнее закинул голову. Выгнул шею.
Обратился в неподвижную, изломанную кукольником куклу. Кадык торчал деревянно. Глаза застыли.