Русский роман
Шрифт:
Мы делали это целых пять раз, невзирая на вонь разлагающейся плоти и укусы разъяренных пчел, но даже Ури, который в обычные дни наверняка и без колебаний отпустил бы какую-нибудь шутку о «переселении туш» под землей, теперь заметил только, что Тоня и впрямь заслуживает высочайшего уважения «хотя бы за то, что она столько лет, в любую погоду, в дождь и в солнце, да еще среди тучи пчел, так преданно сосала свой палец».
К счастью, Бускила потерял терпение и решительно заявил Дани: «Хватит. Пора кончать это позорище! Ты что, дохлую кошку хоронишь, что ли? Это так ты уважаешь
Мне же он сказал:
— Судный день надвигается. Что он себе думает?
Потом он снова пригласил нас с Ури к себе в гости.
Он жил в соседнем городке.
— Приходите, заглянете в марокканскую синагогу, увидите, что в этой стране еще есть евреи, — сказал он.
— Давай сходим, — сказал Ури. — Это может быть занятно.
— Ты можешь идти, — сказал я. — Это не для меня. С каких это пор ты стал обращать внимание на религиозные праздники?
— Нет, один я не пойду, — сказал Ури.
Мы остались дома. После обеда к нам пришли маленькие близнецы кантора. Они стояли на пороге стеснительно и гордо, точно два соловьиных детеныша, покрытые черными шапочками.
— Папа приглашает вас на обед перед постом, — сказали они и тут же выпорхнули за дверь таким единым, согласованным движением, словно были тенями друг друга.
— Давай пойдем к ним, — встрепенулся Ури. — Этот Вайсберг, наверно, нас простил.
— Не пойду, — упрямо сказал я. — Мне не интересно. И потом, я не люблю есть в четыре часа дня.
— Ну, тогда я сам пойду.
— Как хочешь.
Ровно в четыре часа дня я стащил с себя рубашку, стал посреди двора и с превеликим шумом расколол несколько чурбаков, а потом сунул поленья в стоявшую у стены времянки дровяную печь, что есть силы грохоча ее железной дверцей. И пока мой двоюродный брат восседал в доме своих родителей, насыщаясь едой кантора и опьяняясь красотой его дочери, я поворачивался под кипящими струями воды, сидя на маленькой дедушкиной табуретке.
Скрытый в клубах пара, я растирал себя докрасна, прислушиваясь к глубокому урчанью трубы за стеной. Я знал, что семейство Вайсберг тоже слышит шум огня и делает вид, будто не замечает этого вопиющего к небу святотатства.
Перед вечером, когда кантор со своей семьей отправились в синагогу, Ури вернулся.
— А ты что, не идешь помолиться? — спросил я как можно язвительней.
— Сегодня нет. Но завтра обязательно пойду, — ответил он серьезно.
Синагога в нашем мошаве большую часть года сиротливо пустовала, потому что мошавники второго и третьего поколения крайне редко навещали ее, но старики, давно сменившие принципиальный атеизм молодости на равнодушие зрелых лет, теперь, в свои последние дни, обрели новый интерес к религии. Некоторые стали еще более ярыми атеистами, зато другие, охваченные страхом и раскаянием, теперь молились каждую субботу, весьма набожно и даже порой со слезами. Этих последних Элиезер Либерзон именовал не иначе как «товарищи угоднички», и, хотя точный смысл этого прозвища был мне непонятен, его презрительный оттенок не оставлял сомнений.
— Как она выглядит? — спросил я.
— Кто?
— Молодая
Ури ухмыльнулся:
— Сидела, как телка с головой в кормушке. Уставилась в тарелку и ни слова не сказала. Все, что мне удалось увидеть, — это кусок лба, несколько пальцев и шесть метров синей ткани.
— Она красивая, — сказал я.
— С каких это пор ты стал засматриваться на девочек? — подозрительно спросил Ури. — Что с тобой стряслось? Ты можешь мне рассказать? — Я промолчал. — Я сам, правда, этими делами больше не занимаюсь, но кое-что еще помню, — сообщил он.
Ночью я его разбудил, и мы пошли на кладбище. Я еще раз вырыл Тоню и перенес ее к Маргулису, но ее памятник оставил возле той могилы, где были похоронены рыловские сапоги.
— Что-то мне говорит, что ты спятил или собираешься, — задумчиво сказал Ури, сидя на памятнике Шломо Левина.
— Пугало огородное! Тебе бы еще бороду и пейсы — было бы очень к лицу, — сказал я.
— Ты начинаешь меня раздражать, — сказал Ури. — Ты просто ревнуешь. Если хочешь приударить за ней, так давай, действуй. Можешь попросить Пинеса — он даст тебе несколько подходящих для начала фраз из Танаха, потом сходи в синагогу и подмигни ей. Я могу научить тебя еще кое-каким полезным штучкам.
— Я не ревную, — сказал я, разравнивая стенки ямы. — И я не думаю, что твои деревенские приемы на нее подействуют.
Утром, проснувшись, я увидел, что он стоит в трусах и майке, высунувшись из окна.
— Вставай быстрее, — сказал он. — Ты только посмотри на эту картину.
Я поднялся и подошел к окну. Выйдя с нашего двора, семейство Вайсберг торжественно направлялось к синагоге. Дочь и мать шли в темных чепцах, на канторе сверкал белый талит и чернела огромная кипа. На ногах у всех — новые светлые кроссовки вместо кожаных туфель, запрещенных на Йом-Кипур.
— Посмотри на этих спортсменов, — улыбнулся Ури и, высунувшись по пояс, крикнул: — Даешь, ребята, возвращайтесь с медалью!
Его голова и плечи торчали из окна, и солнечные пятна, просачиваясь сквозь листву казуарин, сверкали на его обнаженной коже. Вайсберг проронил какое-то невнятное междометье. Два дивных глаза снова стыдливо опустились долу, и две затянутые длинными чулками ноги снова зашагали под платьем.
— Давай поедим, — предложил Ури. — Приготовь мне знаменитый дедбургер, только без колострума, пожалуйста, ладно?
Но, поев, тут же объявил, что идет в синагогу.
— Они пригласили меня вчера, — объяснил он.
— Не уверен, что они так уж обрадуются, увидев тебя после твоих утренних шуточек.
— Это общественная синагога, а не их личная.
И он вышел.
Длинный, скучный день расстилался передо мною.
На кладбище сегодня не предвиделось особой работы, за мной не было грехов, чтобы молиться об их отпущении, а уход Ури меня разозлил. Я вымыл посуду, покрутился немного во дворе, а потом поднялся по ступенькам в дом Авраама, бесшумно ступая на кончиках босых пальцев, пригнувшись и прислушиваясь, не вернулся ли кто из них, чтобы передохнуть от поста и молитв.