Русский роман
Шрифт:
«Ах ты… ах ты… такая… ах ты…» — повторял он со стоном, пока не пришли соседи и буквально силой освободили гиену из его мертвой хватки. Тогда он обхватил меня, крикнул: «Никто у меня больше ничего не заберет, никто у меня больше ничего не заберет», — и унес меня на руках домой. Несколько минут он стоял молча, а потом, когда яд гиены начал проникать в его жилы, пробормотал вдруг древний стих из Танаха, запел какую-то унылую песню, странно зашатался и был тут же отвезен в амбулаторию.
Соседский сын поднял мертвую гиену на вилах, унес на мусорную кучу за коровником, там плеснул на нее керосин из желтой канистры и поджег. Зловонный дым, поднявшийся над трупом, висел над деревней несколько
«Наши люди попросту лишены сознания исторической важности событий, — сказал мне Мешулам, когда я повзрослел. — Эту гиену надо было выставить в моем музее».
Это был героический поступок, говорили все в деревне, и небольшая заметка по этому поводу появилась даже в газете «Давар» [104] , под заголовком «Пионер из Второй алии спас внука». Когда я чуть подрос и научился читать, я часто копался в дедушкином сундуке и перечитывал эту вырезку, пока не заучил ее на память.
104
«Давар» (букв. «слово») — первая ежедневная газета израильского Рабочего движения.
«Яков Миркин, ветеран Второй алии, один из пионеров-поселенцев Изреельской долины, спас своего внука Баруха Шенгара от нападения гиены, проникшей на их участок. Миркин работал в коровнике, когда заметил опасного хищника, в прошлом уже нападавшего на нескольких жителей Долины, который приближался к его внуку, игравшему во дворе. Не колеблясь ни секунды, он с редкой смелостью бросился на гиену и задушил ее голыми руками. Миркин был укушен и доставлен в амбулаторию Больничной кассы Объединения профсоюзов трудящихся Страны Израиля, где получил серию уколов против бешенства. Ребенок, Барух Шенгар, трех лет, — сын наших трудовых товарищей Эстер и Биньямина Шенгаров, которые были убиты год назад арабскими погромщиками, бросившими гранату в их дом».
23
«Но ты же в это время писал», — сказал я дедушке через несколько лет, когда подрос, изучил и знал всю эту историю в мельчайших деталях.
Мы гуляли в саду, и дедушка учил меня, как надсекать ветки неправильно росшей айвы, которая выпустила чересчур длинные, лишенные сучьев, отростки.
«Теперь скажи, Малыш, в каком месте ты хочешь вырастить ветку?»
Я опять посмотрел на него недоверчиво. Я еще не знал тогда, что насечка ветвей — самое обычное дело в садоводстве. Дедушка смерил взглядом голую ветку, выбрал набухшую почку на ее коре и сделал над ней лунообразную насечку. Когда дерево расцветет снова, каждая такая почка выпустит боковой отросток, и тогда дедушка подрежет дереву крону.
Уже в доме престарелых, после того, как он овдовел, и ослеп, и не видел ничего, кроме тени своей любви к Фане, Элиезер Либерзон рассказывал мне, как началась слава дедушки как садовода.
«Я так и вижу перед глазами его самого и этот его дикий апельсин, — мечтательно вздохнул он. — Это произвело огромное впечатление. Не так уж часто бывает, что маленький сионист-социалист из России учит уму-разуму богатых хозяев апельсиновых плантаций».
Я знал, что дедушка поссорился с владельцами апельсиновых рощ, потому что обнаружил, что некоторые из них продают свои ростки «безответственно» и сорт Шамути из-за этого уже потерял свое былое качество.
«И тут случилась эпидемия гуммоза и разом истребила целые плантации, — продолжал рассказывать Либерзон. — Стволы сгнили, листья пожелтели, деревья умерли, и никакие мази, никакие дезинфекции, медные
Дедушка потребовал выделить ему больной участок для проб, и отчаявшиеся хозяева, которые, как правило, боялись иметь дело с молодыми поселенцами, на сей раз сдались и согласились. Они предоставили в его распоряжение пораженную плантацию, деньги и рабочих. Дедушка взял стойкие ростки дикого апельсина, которые никогда не поддавались гуммозу, и высадил рядом с каждым больным деревом. Когда эти саженцы пошли в рост, он снял ножом полоску коры с каждого стволика и такую же полоску гнилой коры, только поглубже, с больного дерева напротив. Потом прижал эти деревья друг к другу попарно, каждый больной ствол к дикому, связал так, чтобы голые участки соприкасались, и закутал эти места мешками, чтобы их защитить.
«Умирающие апельсиновые деревья выздоровели, как будто в их жилы влили свежую кровь», — сказал Либерзон.
«Наши пионеры подняли вокруг этой истории большой идеологический шум, — сказал Мешулам. — Это, мол, не просто садоводство или ботаника, это символ. Новая, здоровая кровь дикого апельсина одолела гниль, заразившую плантации старых поселений [105] , — можешь себе представить, какой это был для них праздник! А ты что, не знал? Ну как же, об этом писали во всех газетах…»
105
«Старые поселения» — до прихода евреев Второй алии основную часть еврейского населения Палестины составляли жители старых, основанных на рубеже XIX и XX вв. поселений, финансировавшихся бароном Ротшильдом и враждебно встретивших новых поселенцев.
«Газету не интересуют герои с расстегнутой ширинкой», — смеялся дедушка. Но я с детским упрямством предпочитал подлинную историю, которая состояла в том, что в тот момент, когда он увидел гиену, дедушка вовсе не работал во дворе, а справлял малую нужду в сточной канаве за коровником, и предпочитал я ее потому, что мгновенный переход от малой нужды к стремительному бегу требует совсем иной решимости и воли. Каждый знает, что любую работу легче прервать, чем перестать вдруг мочиться, если уж начал.
После этого случая я стал время от времени заходить после обеда в коровник. Дедушка посапывал в комнате или под деревьями в саду, Зайцер, устало привалившись к стене коровника, рассматривал старую газету, которую забыл Шломо Левин, коровы сонно мотали головами в своих стойлах, и даже измученные мухи — и те лениво дремали на пыльной куче мешков в углу или спали, свернувшись на кусочке сладкого рожка, обессиленные чрезмерной сладостью и усталостью. Я прятался за кучей навоза, расстегивал штаны и начинал мочиться, а потом внезапным, сильным и округлым нажимом заставлял себя прервать струйку мочи, хватал вилы и стремглав мчался во двор. После многочисленных тренировок я уже не ронял ни единой капли.
Дедушка вернулся из больницы, кряхтя от болезненных уколов. Прежде всего он приказал покинувшей свой пост Мане подойти к нему и сделал ей строжайший выговор. Оскорбленная и униженная, она поджала хвост, взяла в зубы свою миску и ушла с нашего двора навсегда. Либерзон, который был тогда деревенским казначеем и бывал иногда по делам в Тель-Авиве, утверждал, будто видел ее после этого возле кафетериев на приморской набережной, где она вовсю подлизывалась к англичанам. «Увидела меня и сразу спряталась — со стыда, наверно», — насмешливо сказал он.