Русский роман
Шрифт:
Страсть к убийству ради убийства побуждала Булгакова оставлять в деревенских курятниках сотни окровавленных трупиков с порванной глоткой. Как все вернувшиеся к вере отцов неофиты, он с ярым усердием соблюдал заповеди своей новой жизни. Куры, обычно поднимавшие безумный гам при малейшей опасности, так боялись Булгакова, что тотчас немели, когда его очаровательная клыкастая морда появлялась за сеткой курятника. Он уничтожал целые выводки анконских цыплят, причем своим бывшим хозяевам причинил больше вреда, чем всем остальным, — как будто сознательно мстил им за что-то. Его пытались загнать в западню или в
Маргулис в отчаянии решил обратиться к Рылову, и тот позвал на помощь двух своих старых соратников по «а-Шомеру» из Галилеи. Но на кота не произвели впечатления их потертые арабские бурнусы, кавалерийские сапоги, маузеры и тайные пароли, брошенные ему в морду. Он был увертлив и хитер, знал человеческие обычаи, игнорировал отравленное мясо, избегал ловушек и двигался тихо, как облако.
«Я уверен, что какая-нибудь курочка сама со страху открывает ему дверцу курятника», — сказал Маргулис дедушке и Эфраиму.
Эфраим одолжил у англичан ружье и один патрон, и когда зашло солнце, занял боевую позицию среди снопов на сеновале Маргулиса. В своем воображении я вижу его единственный глаз, который глядит сквозь ячейки сетки и пучки соломы. Когда Булгаков появился, Эфраим неслышно вышел из своего укрытия и бесшумно зашел коту в тыл, криво усмехаясь под маской.
Маргулис и дедушка прятались на складе. «Мы смотрели в окно и видели хищника и охотника, которые следовали друг за другом, как две беззвучные тени». Три зеленые точки — две внизу, одна повыше — горели во мраке. Перед самым входом в инкубатор Эфраим крикнул: «Руки вверх!»
Булгаков застыл. «Не от страха, а от удивления», — пояснил дедушка. Пучки шерсти на его ушах поднялись торчком, и он повернулся, чтобы посмотреть, кто это сумел его перехитрить. Эфраим сдернул свою маску, и кот разинул рот от ужаса. В этот разинутый рот Эфраим и послал свою единственную свинцовую пулю, медный носик которой он загодя распилил. Надсеченная пуля взорвалась в черепе Булгакова и превратил его мозг в кучу мельчайших кусочков, которые судорожно дергались и извивались на полу и на стенах под напором зла и жестокости, заключавшихся в них.
«Теперь мы с тобой похожи», — сказал Эфраим, глядя на искромсанный труп, который продолжал дрожать, истекая клейкими ядами. Сказал и вернулся в свою комнату.
20
Иногда ко мне заглядывают гости из деревни. Голодный солдат по дороге домой, казначей или другой администратор, оказавшийся по делам в одном из прибрежных городов. С удивлением бродят они по огромному дому, выходят на берег посмотреть на море и на купальщиц. Кто помоложе стеснительно просит одолжить плавки, которых у меня нет, а пожилые отворачиваются от простора и переводят взгляд на живую изгородь или опускают его к земле, потому что их душа ищет покоя привычных ей ограничений и рамок.
Сам я давно уже перестал замечать море. Шум его я не слышу, разве только изредка, когда намеренно вслушиваюсь в него. Вид мерно катящихся волн тоже давно перестал меня гипнотизировать. С такого близкого расстояния море утрачивает
«Что слышно?» — спрашивают они.
«Все в порядке».
Я стараюсь быть гостеприимным — по своему разумению, понятно. Легенды о моем богатстве — впрочем, вполне оправданные — распространились широко и быстро, и они, возможно, ждут, что я угощу их первосортным мясом и бараньими ребрышками, но я все еще хожу в той же старой одежде и продолжаю есть то же, что ел в деревне. Только молозиво я перестал пить, потому что достаточно вырос и окреп и уже выполнил все желания дедушки. На одном краю лужайки, что перед домом, я смешал семь кубов тяжелой земли из нашей деревни с песчаной землей побережья. Бускила привез мне эту землю в кузове черного пикапа, и сейчас я выращиваю там несколько кустов помидоров, зеленый лук, огурцы и перцы. Мои наседки, которые раньше бегали по всему двору, теперь несут яйца в загончике, потому что соседские дети бросали в них камни, и я боялся, что в один злосчастный день выйду и двину кого-нибудь из них со слишком печальными последствиями.
«Очень красиво», — говорят гости, переходя из комнаты в комнату с той же осторожностью, с которой ступали когда-то среди памятников моего кладбища. Ходят молча, подавленно, в неловком, смущенном изумлении, высматривая тайны и разгадки.
Я принимаю их на кухне. Готовлю салат, крутые яйца. Разминаю пюре с простоквашей и жареным луком, нарезаю селедку.
«Что нового в деревне?»
Они рассказывают мне о Рахели Левин, над которой не властны годы, о жене Якоби, секретаря Комитета, которая организовала в деревне драматический кружок, о спорах по поводу взаимных банковских гарантий, о сыне Маргулиса, который сбросил с себя ярмо кооперативной торговли и открыл на дороге у въезда в деревню частный киоск для продажи своего меда, чем вызвал бурную перепалку на общем собрании членов мошава.
«Это все во многом из-за тебя», — сказал мне Узи, внук Рылова, который неожиданно появился у меня за несколько месяцев до того, как погиб на одной из войн, — заявился как ни в чем не бывало, как будто забыл, что когда-то прыгал на моей спине и дергал меня за уши, и как будто это не его отец Дани обзывал Эфраима всякими бранными словами. Я не виню его в беспамятстве. Сейчас я понимаю, что есть люди, которые помнят хуже, чем я, и это меня уже не удивляет. Ведь я-то, подобно Мешуламу, всю жизнь только и делал, что упражнялся на беговых дорожках чужих воспоминаний.
— Во многом из-за тебя, — настаивал Узи. — Ты поломал что-то такое, что было принципиальным для нашей жизни.
— Так хотел дедушка, — ответил я устало.
Узи оскалился в раздражающе-хитроватой ухмылке.
— Старому приятелю ты бы мог сказать правду, — сказал он. — Брось строить из себя дурачка. Все давным-давно знают, что ты намного умнее, чем мы о тебе думали и чем ты сам кажешься на вид.
Однажды, открыв дверь, я увидел перед собой Даниэля Либерзона.
— Я случайно проходил здесь и решил зайти, — сказал он сердито.