Русский роман
Шрифт:
В сумке был пирог и потрясающие по размеру плоды японского шесека [99] величиной с апельсин. «Это с нашего дерева. Если хочешь, можешь по дороге съесть один — но только один».
В половине девятого я уже входил в дом престарелых, предварительно вытерев ноги о траву и надев сандалии.
«Миркинский внук пришел, — говорили отчаявшиеся от одиночества старики, всегда сидевшие при входе в ожидании посетителей. — Принес молоко своему деду. Хороший парень».
99
Шесек —
Они умиленно разглядывали меня. Некоторые были похожи на дедушку, как будто их отлили по одной форме, другие прибыли из города. Эти были серые, прозрачные, как та слинявшая кожа ящериц, которую я собирал в полях, слабые и запуганные, как Шломо Левин. Годы плохого питания, «идеологическая незрелость и отдаленность от природы» наложили на них свою печать.
Поначалу дом престарелых предназначался только для наших стариков — из кибуца и мошава. Они пришли туда, провели общее собрание, швырнули бусы и спицы в физиономии трудотерапевтов, а затем вышли в свой декоративный сад. Тяжелыми дрожащими руками вырвали все до единого кусты желтых роз и голубого жасмина и посеяли на их месте грядки свеклы, перцев, капусты и зеленого лука. А под конец с победными песнями осушили бассейн с золотыми рыбками и отвели его воду в канаву для поливки овощных грядок.
«Не хватало лишь парочки самоубийц, — сказал дедушка, — чтобы достойно завершить картину».
«Они еще не знали тогда, как с нами обращаться. Их удивляло, что легендарные пионеры стали стариками, — рассказывал мне Либерзон через несколько лет после того, как его Фаня умерла, а сам он, слепой и раздражительный, тоже был перевезен в дом престарелых. — Жизнь разменяла наши титанические мечты и свершения на жалкие гроши ревматизма, катаракт и атеросклероза, и они просто не могли этому поверить».
Я вошел в столовую, где дедушка уже ждал моего прихода. Все завистливо смотрели на него. Он радостно погладил мои жесткие вихры.
«Добрый день, Шуламит», — сказал я сидевшей рядом с ним женщине.
Шуламит, дедушкина крымская подруга, большая, сутуловатая, болезненного вида седая женщина в очках, приветливо улыбнулась мне в ответ.
Я опустил глаза.
Однажды, придя в дом престарелых, я не застал дедушку в столовой. Я пошел через лужайку посмотреть в окно его комнаты и увидел Шуламит, лежавшую на кровати. Ее задранное платье открывало дряблый живот. Дедушка стоял на коленях на ковре, и его лысая голова клевала ее тело между ногами, а она что-то говорила теми влажными, воркующими буквами, которые Пинес не захотел мне перевести. Я оставил молоко возле их двери, и дедушка отыскал меня потом на лужайке. Тинистый запах болота веял от его усов, когда он поцеловал меня в щеку.
Теперь я поставил бидон на стол, открыл крышку и налил дедушке кружку молока. «Прямо от коровы», — с гордостью сказал я, обводя взглядом всех присутствующих. Нянечка Шошана вытерла красные руки о передник и захлопала в ладоши.
«Замечательно, Миркин.
«Она думает, что все, кому за шестьдесят пять, больны Альцгеймером», — проворчал дедушка и выпил молоко до конца. Четыре кружки одну за другой. Шуламит молоко не любила.
Потом мы с дедушкой выходили из столовой, провожаемые завистливыми взглядами, и немного гуляли или сидели на веранде. Я по второму и третьему разу рассказывал ему о семье, о том, что слышно в саду и дома, что нового произошло в деревне.
— Как там Пинес?
— Снова слышал того многостаночника, который кричит по ночам.
— Кого он трахнул на этот раз?
— Каждый раз какую-нибудь другую.
— А Циркин?
— Циркин повздорил с Мешуламом. Он просил, чтобы Мешулам сжег колючки на их участке, а тот занят сейчас ремонтом сноповязалки.
— Этой развалюхи?
Дряхлую сноповязалку «Клейтон», с треснувшими оглоблями и сломанными крыльями, похожую издали на гигантский скелет растерзанной птицы, Мешулам нашел возле загона для быков. Я встал и, подражая ему, произнес напыщенно и важно: «Историю не сдают в утиль».
Дедушка засмеялся: «Этот Мешулам даже из своего отца сделает чучело, с мандолиной в руке».
Когда дедушка перешел в дом престарелых, Мешулам заявился ко мне и потребовал, чтобы я отдал ему для «Музея первопроходцев» все дедушкины бумаги, письма и личные вещи.
— Воспоминания Якова Миркина могут пролить свет на политическую ситуацию в Стране в начале Первой мировой войны, — объявил он мне.
— Он не писал воспоминаний, — сказал я.
— Письма и записки тоже имеют историческую ценность, — важно произнес Мешулам.
— Дедушка еще жив, и я охраняю его вещи.
Дедушка очень смеялся, когда я рассказал ему, как схватил Мешулама за воротник и пояс и выбросил наружу через окно.
«Этот Мешулам еще наделает бед, — сказал он и велел мне возвращаться домой. — И не забудь там поливать сад и помогать в коровнике. Не жди, пока Авраам тебя попросит».
Он долго стоял на веранде и провожал меня взглядом, пока я не исчезал за изгибом дороги. Один раз я нарочно прождал там полчаса, потом вернулся, пригнувшись, и посмотрел на веранду. Дедушка все еще стоял там. Согнутый годами труда. Высматривающий с тоской. Ждущий воздаяния. Сына своего Эфраима — чтобы вернулся. Сада своего — чтоб расцвел. Шифриса, последнего пионера, — чтобы пешком, по песку и снегу, проложил себе дорогу в Страну Израиля.
19
«У меня есть его фотография», — сообщил мне Мешулам. Он иногда подлизывался ко мне, когда мы гуляли между могилами, и всячески пытался понравиться.
Он вынул ее из кармана рубашки. Как все фотографии тех лет, она была обрезана зубчатой линией. Эфраим выглядел, как заправский пасечник. Из-под маски не видно было лица. Молодой и тонкий парень в широких брюках хаки и парусиновых туфлях. Ни красоты, ни уродства — одно только спокойствие было запечатлено на этом снимке. Столько лет прошло, а оно все еще ощущалось.