Русский роман
Шрифт:
Как-то раз прибой швырнул одну из этих женщин на прибрежные скалы, и я положил бинокль, поспешил к ней, взвалил на плечо, подхватил под мышку ее доску с парусом и вытащил их на песок. Там я ее и оставил. Потом, с крыши дома, я видел, как она встает, озирается и удивленно всматривается в капли своей крови и линию моих следов, впечатанных в мокрый песок.
Так стоял мой дедушка на крыше сеновала, так он стоял на веранде дома престарелых. Стоял и смотрел на Долину. Ждал возвращения Эфраима.
Дом престарелых, находившийся примерно в семнадцати километрах от нашей деревни, располагался на невысоком пригорке, возвышаясь над всей округой. Раз в два дня я отправлялся туда, шел полями, срезая для скорости дорогу, и
«Погоди минутку, Барух, — говорил дядя Авраам. — Я дам тебе молоко от хорошей коровы». В ожидании молока я разносил по углам коровника тяжелые мешки с комбикормом, поднимал и грузил наполненные бидоны и заталкивал испуганных телят в приготовленные для отправки стойла.
Мои двоюродные братья усердно трудились рядом. Иоси, такой же угрюмый, как его отец, сноровистый и быстрый, со своим красным соколом на плече или бредущем вперевалку за хозяином, как верная собака, и Ури, который в последнее время стал исчезать по ночам и с трудом просыпался на рассвете.
«Завел себе какую-то хотелку, да?» — ворчал Авраам, дружелюбно похлопывая сына по затылку.
Ури, по словам дедушки, был похож на Эфраима, только более нежный и мечтательный. Он походил на него линиями худого, жилистого тела, впалыми щеками и красотой, которая захватывает дыхание. Дедушка, бывало, смотрел на внука, словно бы мысленно поворачивал его перед собой, как если бы то был пропавший Эфраим, застывший в янтарной капле. «Дети. Ниточка жемчужин. Длинные ожерелья семени», — писал он в записке, которую я нашел после его ухода в дом престарелых.
Перед выходом из дома я обматывал алюминиевый бидон мокрой джутовой тканью, чтобы молоко не скисло от жары. По дороге я снова смачивал ее, когда проходил мимо поливалок.
Я выходил, когда воздух был еще ледяным и ломким и капли росы свисали с листьев. Море белых облаков лежало в ущельях, и гора проглядывала сквозь них, словно огромный голубой остров. Восходящее солнце, то самое солнце Страны Израиля, которое в четверть шестого утра уже хотело изжарить живьем дедушку и его брата, сдергивало с полей пеленки тумана, скатывая их в толстое белое покрывало, кипевшее и таявшее от жары. Долина мало-помалу сбрасывала с себя мягкие ночные одежды. Постепенно прогревалась и земля, и мои мокрые ступни высыхали. Я всегда ходил босиком, повесив сандалии на шею, разминая ногами теплую дорожную пыль. Это сладостное прикосновение горячей земли, которую колеса телег и тяжелые копыта животных перемололи в серую муку, я помню и сейчас. Иногда я выхожу на берег возле моего дома, чтобы походить босиком по песку, но его острые твердые зерна совсем не похожи на мягкий порошок тех дорог моей юности, которыми я шел к дедушке, в дом престарелых.
Кузнечики прыгали по кустам живой изгороди, что тянулась вдоль дороги, и соколы парами кувыркались в воздухе, сопровождая высокими трелями свои любовные игры. А над кустами терновника испуганным желтым облачком носилась стайка щеглов, и из их толстых, коротких клювиков вырывались удивленные отрывистые попискивания.
«Птиц отличают по клюву. У щегла он толстый и маленький, приспособленный для разгрызания семечек, а у сокола — изогнутый и острый, приспособленный для разрывания мяса».
Однажды утром Пинес повел нас на опушку эвкалиптовой рощи, где валялся труп дохлой коровы. Накануне вечером ее притащили туда трактором — брюхо вздуто, и рога вспарывают землю. «Ослиным погребением будет он погребен: вытащат его и бросят далеко за ворота Иерусалима» [97] , — печально процитировал Пинес и велел нам наблюдать и не разговаривать. Несколько грифов собрались вокруг трупа. Их лысые головы, дерзкий взгляд и морщинистые шеи были мне знакомы и
97
«Ослиным погребением будет он погребен…» — Иеремия, 22:19.
Пинес рассказал нам о клювах зябликов, которых исследовал Дарвин на Галапагосских островах, — «маленькая изолированная колония птиц, которых эволюция наградила великим разнообразием клювов, приспособленных для самых разных видов пищи». Благодаря этому зяблики разделились на несколько групп, приноровились к новым источникам пищи и тем самым обеспечили себе выживание. Отчалив от этого примера, учитель выплыл на просторы далеко идущих аналогий и поучений, перейдя от клювов дарвиновских зябликов к преимуществам многоотраслевого сельского хозяйства. Сад и хлев, птица и овощи. «Держись этого, но не отнимай руки и от того» [98] .
98
«Держись этого, но не отнимай руки и от того» — ср.: «Хорошо, если ты будешь держаться одного и не отнимать руки от другого…». Екклесиаст, 7:18.
Временами мои шаги спугивали самку жаворонка с лежки, и она прыгала передо мной и каталась по стерне, притворяясь крикливой хромоножкой, пачкая себе грудь в пыли, лишь бы отвлечь меня от гнезда и укрытых там яиц. Зеленые ящерицы быстро пробегали по пыли, оставляя в ней маленькие иероглифические узоры. Куропатка взлетала, громко хлопая крыльями, мангуст внезапно перебегал дорогу, змеино извиваясь длинным, злобным телом. Были там и настоящие змеи.
«Хотя черная змея и пожирает цыплят и куриные яйца, она все равно друг земледельцу, потому что уничтожает полевых мышей. Увидев ее, сойди с дороги и дай ей уйти».
Крестьяне, засветло выезжавшие на поля, уже знали меня по походке и молочному бидону, улыбались, приветствовали и порой даже предлагали немного подвезти на своих телегах. Пахотные земли соседнего кибуца я пересекал с особой осторожностью. Как-то раз из-за деревьев вышел кибуцник, примерно того же возраста, что Авраам, с маленькой корзинкой в руках. Мои мышцы на мгновенье напряглись. Уже многие десятилетия прошли с тех пор, как Либерзон умыкнул Фаню из кибуцного виноградника, а наша вражда с соседями никак не прекращалась. Новые поколения даже не знали, что послужило ее началом. Поток времени и плотины памяти, идейные разногласия и смены сезонов давно окрасили любовь и шутки Либерзона в мутные цвета глубокого раскола. Неприязнь между кибуцем и нашим мошавом продолжала расти, цепляясь за шпалеры вражды и выпуская во все стороны новые усики. Время от времени вспыхивали свары из-за распределения фондов, летели камни, на разгневанных лицах расцветали синяки, и громкие оскорбительные крики неслись в обе стороны над вади.
Но этот человек был один и подошел ко мне нерешительно, опустив глаза, словно высматривал мои раздвоенные копыта.
«Ты идешь в дом престарелых? Ты внук Якова Миркина? Мой отец много рассказывал о нем. — Он протянул мне сумку мягким стеснительным движением. — Возьми, пожалуйста. Передай это Зееву Аккерману, комната номер пять. Он друг твоего деда».
Все они были друзьями моего деда. Всех их я похоронил возле него. Если память мне не изменяет, Зеев Аккерман лежит в шестом ряду, могила номер семнадцать.