Рябиновый дождь
Шрифт:
Несколько передохнув, он скинул товарища на лед, стынущими руками подтянул к себе жердочку, лег на нее и без труда выбрался на берег.
— Дерьмо ты, дерьмо! — сказал под всеобщее оханье. — Ведь ты, подогнув ноги, кричал! — И, чтобы придать весомость своим словам, пнул ослабевшего утопленника в зад.
Стасис тогда схватил жестокий насморк, не было времени болеть серьезнее, а вот Вайчюлюкас так и не поднялся с постели: сгорели легкие. Вернувшись с кладбища, старый Вайчюлис зашел к Жолинасам, сидел опустив голову, молчал, мял треух и на прощание сказал:
— Он
Стасис молчал.
— Видишь, Жолинюкас, напрасны были твои старания. Из-за болезни Витаса я тебя даже поблагодарить как следует не успел. Но ты не бери в голову: соседи должны оставаться соседями. Когда нужда совсем прижмет, дай знать, — и ушел, оставив в комнате принесенный с кладбища запах похорон и страшную правду, в подлинности которой Стасис не мог усомниться ни на миг: Витас и после смерти звал его каждую ночь, не позволяя спокойно сомкнуть глаза, преследовал и днем, когда у Жолинюкаса выпадала свободная от трудов минута и он сваливался передохнуть. Витас не давал покоя ни в избе, ни в поле, ни дома, ни в гостях; только Стасис оставался наедине со своими мыслями, он был тут как тут.
«Только ты меня хватай!» — этими словами Вайчюлюкас иногда молился Стасису, а иногда и проклинал его, но постоянно преследовал и пугал. Витас плакал во дворе за стеной, хлопая сорванной с крючка ставней, или негромко ухал в давно не ремонтированной трубе, а Стасис защищался от него то подвернувшейся под руку березкой, то заталкивал товарища обратно в полынью, в кипящую воду, в смолу или в какую-нибудь бездонную пропасть, наполненную всякими гадами и страхом. А иногда все переворачивалось: Стасис нападал на Витаса, тот защищался — с остекленевшими от ужаса глазами, неподвижными, посиневшими пальцами и перекошенным от боли лицом. Он — никто, полумертвый, мертвый и посиневший… Он не может защищаться. Но вот Вайчюлюкас снова оживает, возвращается в этот мир и выбирается из разрастающейся черной полыньи, садится на шею Стасису, а Стасис его — палкой, жердочкой и кулаками, ногами и зубами…
— Ты дерьмо, ведь ты со страха поджал ноги! — Эти слова Жолинас повторял, вскочив в постели, выкрикивал их, не в силах проснуться от кошмарного сна, он защищался ими от угрызений совести, он повторяет их и теперь, хотя чувствует, что, произносимые слишком часто, они давно уже превратились в проклятие.
«Для мести нужна благородная душа, так как в руках подлеца месть сразу же превращается в преступление, которое не оправдать ничем, — рассуждает и снова искренне жалеет: — Почему нельзя эти противные, ранящие совесть слова затаскать до смерти? Почему эти злые слова забираются в душу и, словно подземные удары, вызывающие землетрясение, потрясают совесть? Господи, ведь даже горы, если их без нужды толкать, в конце концов разрушатся, а что уж говорить про человека…»
…После смерти Вайчюлюкаса Стасис уже и не думал мстить Навикасу и Пожайтису. Не мог. Но и обиды ни одному не простил. Как и раньше, ненавидел их, однако больше всего боялся, чтобы эта ненависть снова каким-нибудь образом не обернулась против него самого.
— Стасис, у тебя ум за разум зашел? — прервала его тяжелые воспоминания жена. — Иль ослеп? Ведь на стол с лошадью лезешь!
Он остановился и осмотрелся. За столом из неструганых досок, с ножками из неотесанных столбиков, ушедшими в свежескошенный луг, сидели все лесхозовские практиканты и хлестали пиво. Среди них, разнаряженная, чего доброго, уже под хмельком, ходила жена. Одной рукой она прижимала к боку большую чашку, а другой накладывала из нее мужчинам горячую закуску.
— Стасис, присаживайся к нам!
— Будет тебе дуться, ведь с рубкой покончено!
«Тебе-то что, а мне дерево чуть голову не размозжило… — Он умышленно прошел совсем рядышком с крикунами, искоса наблюдая за лошадью и поглядывая на так неожиданно нагрянувших в его хутор гостей, и от всей души рассердился на Гнедка, что тот послушно плетется за ним, словно оскопленный, и не хлестнет хвостом этих крикунов по глазам. Не обнаружив среди выпивох директора лесхоза, Стасис еще больше осмелел и подумал: — Чувствуется рука Моцкуса».
— Стасис, я же не Гнедку говорю! — рассердилась жена и походя толкнула его тяжелой чашкой в бок. — Отойди в сторону, грелка!
— Ты уже в юбке не умещаешься и опять начинаешь?
— Начинаю, — двусмысленно ответила она, — а ты, гляди, из штанов не вывались.
Стасис понял, что дальше злить жену нельзя, поэтому осадил лошадь, заслонил от нее стол и примирительно сказал:
— Что правда, то правда: здесь воздух пьешь и воздухом закусываешь.
— Чудо, не хутор, — удивлялись горожане, — но и труда сколько вложено!
— Да разве одному, без помощи лесхоза, удалось бы такое сделать, — заскромничал Стасис, увидев вылезающего из подъехавшей машины директора. — Вот и сегодня у директора древнюю ель, что еще бортникам служила, выклянчил, а вот дуб он отказался дать.
— Все-таки свалили эти черти старика? — прислушалась жена.
— Свалили.
— А зачем он тебе?
— Еще и сам не знаю. Вот молодежь говорит, что часовенка тут возле пруда нужна. Теперь это модно. Хорошо, если бы ты прибралась, накормила гостей и помогла мне.
— Хорошо, но мне это не нравится.
— Что, опять Моцкус к тебе посватался?
— Знаешь, Стасис!..
— Знаю, знаю… Уж и сказать нельзя.
— Иди посмотри баню.
— У меня каждый день баня.
— Кому я говорю?
— Ну, иду уж, иду, вот только лошадь запрягу, — Стасис и не думал торопиться.
Весь превратившись в слух, он шел нарочито медленно и уловил, как, подойдя к столу, директор упрекнул Бируте:
— Это вы зря, он хороший человек.
— Хороший, — Бируте хотела казаться равнодушной, но не могла. — За десять лет я ему ничего плохого не сделала, и десять лет он меня подозревал, что могу что-то натворить. Теперь мы чужие, но он все равно с меня глаз не спускает.
— Наверно, любит очень.
— Любит, — Бируте тяжело вздохнула. — Нелегко без любви, но не приведи господь, когда ее слишком много.
— Вы не совсем правы, — Стасис вдруг обернулся и увидел, как директор обнял его жену. — Кроме того, сегодня он был на волосок от смерти.