Рыба, кровь, кости
Шрифт:
В последнее время я ловлю себя на том, что использую убийство Салли как точку отсчета — ночь накануне, две недели спустя… Помнится, на следующее утро после смерти Салли я снова разбила лагерь в большой гостиной, и вся моя готовка свелась к тосту, слегка намазанному пастой «Мармит» [3] из старинной бабушкиной банки; подозреваю, она датировалась юрским периодом: «Мармит», по моему убеждению, относится к тем субстанциям, что не имеют срока годности и скорее сродни лишайникам, чем еде. Именно такую цыганскую жизнь всегда вела моя семья. Флитвуды никогда не пускали корни. Мы не растили садов и не возделывали полей. Ни одну спортивную команду мы не могли назвать своей, «домашней». Когда я была ребенком, мы постоянно находились
3
«Мармит» — дрожжевая паста, побочный продукт пивоварения.
Наш папа-англичанин, напротив, этими качествами не отличался и ни к чему не был привязан. Актер на полставки, таскавший нас с мамой в Трейлере по всей Америке в ожидании своего звездного часа, он заявлял, что не имеет родословной.
— Я сирота, — говорил он нам, — и мы со Штатами, страной без истории, замечательно подходим друг другу.
Он рассуждал о Северной Америке так, будто она началась с автомобилей «форд» или, самое раннее, с Декларации независимости, подразумевая, что сицилийцы, английские квакеры, русские евреи — все, кто появлялся на континенте раньше и приезжает поныне, — отказались от своей личной истории, оставили ее позади, в порту Старого Света, как лишний багаж. Если верить отцу, историю нельзя перевезти — в ней заключена всякая тяжелая средневековая ерунда: фамильные доспехи, родовые замки, тысяча лет классовой борьбы. Истребление коренных жителей Америки даже и в сравнение не идет. Словно по иронии, история должна была начаться и кончиться по другую сторону Атлантики. Когда я наконец приехала в Англию, на Эту Сторону, то обнаружила, что большинство европейцев разделяют взгляд моего отца на историю как нечто незыблемое. Мне только недавно пришло в голову, что он, возможно, специально избрал для себя такую точку зрения или же опасался чего-то, запрятанного далеко в семейных корнях.
В 1958 году он бросил лондонскую школу актерского мастерства и последовал за моей матерью-американкой в Штаты; оба они были среди первых последователей Джека Керуака, этого Билли Грэма [4] с большой дороги. Думаю, отец всегда мечтал сделать меня такой же дикой и прекрасной, какими были женщины Керуака. Увидев однажды альбом с моими фотографиями (я называла их «стоп-кадры»), он спросил, знаю ли я, что означает по-французски «натюрморт». «Nature morte — мертвая природа, Клер. Не композиция, а декомпозиция, распад». Memento mori: напоминание о смерти, вот как назвал он мою работу в тот день, когда препарировал мой натюрморт, мою безжизненность.
4
Грэм Билли (р. 1918) — известный американский проповедник-евангелист.
Он так и не простил мне того, что я уродилась дурнушкой, а не великолепной Клер. Мое лицо вы не заметите в толпе: светло-каштановые волосы, длинный нос; слегка похожа на гувернантку, с ясными карими глазами и смуглой кожей. Этакая Жанна д'Арк, метр с кепкой ростом, которой еще не придали романтичности ангельские голоса. Совсем другого хотели мои обкуренные родители-битники, когда зачинали меня одной лунной ночью 1959 года в мотеле неподалеку от Сан-Франциско. Вот Робин, [5] родившийся всего на десять месяцев позже, он-то соответствовал своему имени. Яркий во всех отношениях ребенок, обаятельный несостоявшийся актер, как и отец; не пропускал ни одних брюк и умер от СПИДа в 1984 году — несчастный рыболов, брошенный на произвол жестокой судьбы.
5
От англ. robin —
3
Удивительно, на что способен человек, переживший шок. Вы слушаете сводку погоды так, будто это важно. («Пасмурно, ожидается туман», — вторит моему настроению Би-би-си.) Вы смеетесь, шутите, думаете, что купить на ужин. А потом кто-нибудь выражает вам соболезнования по поводу смерти друга — и все ваши усилия коту под хвост: слезы, сопли. Это все потому, что по-настоящему вы в это не верите. Они не умерли — они уехали в Китай. Не умерли, просто вы поссорились и сейчас не общаетесь.
Спустя четыре дня после убийства Салли я пришла на работу, как обычно. На доске над столом моего шефа, все еще украшенной пыльной гирляндой рождественских открыток, мелом был написан вес различных органов и костей из трупов, обследованных накануне, а ниже послание самого шефа в его обычной загадочной манере: «Срочно — послать мозг в паддингтонскую лабораторию!» Восклицательный знак меня слегка обеспокоил. Он, видимо, означал, что кто-то оставил тут валяться невостребованный мозг, как плюшевого мишку: [6] забыли офисный мозг, так же как забыли офисные рождественские открытки.
6
Медведь Паддингтон — герой детских повестей Майкла Бонда.
Мы, служащие кэррингтонской судебно-медицинской научной секции, частной лаборатории, занимающейся в основном давними преступлениями и смертями, привносим в слово «офис» изрядную долю иронии. Наше рабочее место скорее напоминает кухню миланского дизайнера: сплошь столы из нержавеющей стали, промышленное керамическое оборудование, оцинкованные металлические лампы и ванночки. К счастью, большую часть неприятных запахов поглощают чистые пластиковые чехлы, которые натягивает на столы и раковины мой шеф, доктор Вэлентайн Стерлинг (мы зовем его Вэл — он не самый сердечный малый).
Пока Вэл не взял меня на работу, судебные медики сами делали снимки или вызывали полицейских фотографов, работающих на месте преступления. Но он всегда мечтал обучить кого-нибудь с нуля, а я ко времени нашей встречи была так издергана работой по ночам — зарабатывала деньги, чтобы днем посещать художественную школу, — что согласилась бы на все. Подметать улицы? Да я бы их языком вылизывала, так я устала. И вот появился знаменитый доктор Стерлинг, прочитал лекцию, увидел мои фотографии кротовых черепов и предложил место в своей лаборатории. Для человека с такими своеобразными интересами и навыками, как у меня, это казалось идеальным занятием — в конце концов, судебная медицина, как не что иное, гарантирует постоянство и неизменность объекта работы.
Моему начальнику далеко за пятьдесят; он совершенно лыс, только полоска шелковистых белых волос, совсем как у священника, окружает его загоревший от игры в гольф череп, и очень сутулится, оттого что слишком долго склонял свой длинный тощий остов над старыми костями. Сейчас, когда я подошла к нему во время осмотра, он поднял на меня глаза из-под кустистых бровей и стал похож на цаплю, которая вот-вот подцепит клювом рыбку.
— Кажется, я сказал тебе отдохнуть недельку?
— Да, но… Мне лучше, если я работаю.
— Так я и подумал, — сухо ответил Вэл. — Мне тут одна птичка из полиции напела, что ты вызвалась сфотографировать место убийства своей подруги, а когда тебе отказали, заявилась к патологоанатому, чтобы сделать посмертные снимки.
Я и забыла, сколько друзей осталось у Вэла еще со времен его работы полицейским патологоанатомом.
— Я… я хотела убедиться, что все сделают правильно.
— Никогда не следует участвовать в аутопсии человека, которого знала. Выводы страдают.
Мои выводы, может, и пострадали, но зрение — нет. У меня перед глазами все еще стояла Салли, какой я видела ее в ночь убийства; ее карманы были набиты пакетиками с семенами: мак, наперстянка, розовый алтей. Целая пригоршня семян в кармане, и лишь одно внутри нее, как сказал мне коронер. Четырехмесячный побег. Не удобрявшийся, попавший в плохую почву, но все же прочный и цепкий.