Рыцарь Большого Меча
Шрифт:
Самая настоящая правда.
На другой день он выпросился в коридор, потому что окошко их комнаты выходило на двор, а ему хотелось к тому окну, которое выходило на улицу.
У его матери была спешная работа, но она урвала минуту, чтобы постоять с Володькой у окна в коридоре.
Она поставила его на подоконник и сама стала с ним рядом коленями на стул, стоявший под окошком.
Одною рукой она поддерживала Володьку сзади, другой опиралась о подоконник.
Володька долго молча смотрел на улицу, прямо перед собою и в
– Смотри, смотри, – произнес он почти беззвучно и вдруг повернул лицо к матери.
– Видишь, вон он…
И опять прильнул к стеклу.
На улице никого не было, кроме человека в летнем пальто, в летней шляпе, с одутловатым лицом, с большими на выкате, слезящимися от холода или от ветра глазами, с синевой под ними и красными припухшими веками. Он стоял с краю тротуара, сгорбившись, засунув руки в рукава пальто, и смотрел перед собою вдоль улицы, полуоткрыв посиневшие губы.
– Несчастный? – сказал Володька, опять повернувшись к матери. – Да?
– Нищий, – ответила мать.
Володька замолчал.
Человек в летнем пальто перешел на ту сторону улицы и пошел по тротуару быстро, переставляя ноги, все так же сгорбившись и держа руки засунутыми в рукава пальто.
Проехал извозчик по улице, прошел по тротуару господин в пальто с барашковым воротником, прошла дама с собачкой. Еще прошло нисколько человек…
Володька стоял на подоконнике и спрашивал, указывая то на того, то на другого:
– Это злой?.. Это добрый?.. Это опять нищий?..
– Пойдем к себе, – сказала ему мать.
Он послушно, не глядя на мать, слез с подоконника на стул, потом на пол. Мать взяла его за руку и повела в комнату.
Володька шел за ней так же послушно, как будто у него не было своей воли, переставляя ноги машинально, как автомат, казалось, только потому, что его тянули за руку.
Вернувшись в комнату, Володькина мать села за работу, а Володька взобрался на сундук и сел не за стол, как всегда, а в угол, где висело материно платье.
И он долго сидел там на корточках, перебирая складки платья.
– Володька! – окликнула его тётка, и сейчас же Вольдькина мать оставила работу и взглянула на него. – Володька, ты бы занялся с ножницами.
– Не надо, – откликнулся Володька, – мне больно тут…
Он приложил руку к груди. Голос у него был слабый и тихий; когда он посмотрел на тётку, он хотел было улыбнуться, но улыбка не вышла, и глаза сразу словно потухли.
Он отвернулся и опять протянул руку к платью.
– Где больно? – спросила тётка, откладывая шитье в сторону и подвинувшись к нему.
Мать смотрела на него, не двигаясь с места, не мигая, не шевелясь, с напряженным, несколько встревоженным выражением на лице.
– Тут, – повторил Володька, опять коснувшись груди, и потом, остановив на тётке глаза, болезненно и слабо добавил: – Да нет, не так больно… мне плакать хочется.
– Он дурит, – сказала тётка, поглядела на сестру и усмехнулась, – небось на улицу хочет… показала – он и скучает.
Она повернулась снова к Володьке и спросила:
– Скучно тебе? Да?
– Скучно, – отозвался Володька.
– А говоришь больно?..
По лицу Володьки пробежало что-то тоскливое, болезненное, что всегда появлялось у него в лице, когда у него спрашивали о чем-нибудь, а у него не находилось нужных слов для ответа.
У него, правда, была боль там, в груди, в сердце, и эта боль сосала сердце и сердце ныло… И он знал, что это вовсе не скучно, а нечто большее, нечто другое… И еще больней ему было, что он никому не мог рассказать про эту свою боль и не умел назвать ее.
Он лег на сундук (на сундуке постоянно лежала его постель), подложив под щеку руку и пригнув колени к животу.
В комнате стало тихо. Сестры, как всегда, работали молча, Володька молчал тоже.
Слышно только было, как изредка шуршит ситец в руках у портних, да через равные промежутки времени быстро продергиваемая сквозь лощеный ситец нитка издавала характерный шумящий свист.
Володька лежал на сундуке и смотрел в противоположный угол, где на маленьком столике-шкафчике стояла неубранная после утреннего чая чайная посуда, лежали обгрызенные маленькие кусочки сахара, корки от булки, щипцы от сахара.
Вдруг Володьке бросился в глаза между стаканами, ближе к стенке, знакомый темно-зеленый переплет и толстый черный корешок с вытисненными на нем золотыми буквами.
Выражение необыкновенно тоскливое и мучительное легло в чертах Володьки, когда он увидел эту книгу.
Эту книгу вчера читала тётка. Она, эта книга, давно уже была у них, но до сих пор для Володьки она была все равно, как всякая другая вещь – только вещь, не больше. Но теперь, когда он смотрел на нее, он испытывал странное состояние, будто тёмно-синий переплет этот заключал в себе не одни только листы, но хранил в себе многие, многие слёзы, муку, страдание и скорбь; будто эти листы пропитались слезами, впитали в себя скорбь и муку.
Эта скорбь и мука, и слёзы были теперь тут у него, в их комнатке…
И близость этого страдания и этой муки давила ему душу, сжимала сердце, делала жизнь ужасной, невыносимой, по крайней мере, в эти минуты.
В книге именно описывались бедные, страдающие люди, о которых все давно забыли и к которым никто не хотел придти на помощь.
Но сейчас Володька не думал об этих людях, он испытывал только муку в себе, и эта мука наполняла его всего, всю душу и мучила, и заставляла страдать одним всепоглощающим страданием.