Рыцари моря
Шрифт:
Копейка и Линнеус, избегавшие общества Бахуса, имели премного занятий на корабле, ибо после доблестных сражений и штормов когг «Юстус» был – то дыра, то проруха. В чутких умных руках всегда находилось дело и бураву, и теслу, и молотку.
Самсон Берета частенько сиживал в обществе трактирных девиц, – совершенно счастливый, с сладким выражением лица, будто губы у него были вымазаны медом. Одну девицу он садил слева от себя, другую справа, третью к себе на колени – и обнимал их всех да еще досадовал, что не хватало рук обнять четвертую… вон ту, с фиалковыми глазками и чувственными усиками… Ухабистый путь греха не смущал его; Самсон шел по нему с закрытыми глазами, а милые сладострастному сердцу нимфы наперебой шептали ему в уши приятные слова; он слушал их и катился туда, откуда слышалось приятней, он жил одним днем, а вернее – одной ночью, он жил желанием, телом, страстью – бездумно, как придется, как пришлось; он смаковал своих возлюбленных и отдавался им весь, и посвящал им все, как будто только для них и жил, и сколько бы их у него ни было, он оставался ненасытен; сидя с ними за чаркой, Самсон Берета не однажды говаривал:
– Ах, вы маленькие мои потаскушки!… Как же вы хороши! Как же я люблю вас – всех!… О, божественная нежность этих ручек! О, это таинство груди! Совершенство из совершенств – женщина! Глупая ли, ревнивая
Так он говорил, будто бог любви во плоти, сладко-устый и неутомимый Эрос, властелин алькова, служитель нежной страсти…
Не один еще раз Месяц видел в городе Йоли Запечного Таракана. Но все как-то мельком: то он на улице появится на миг среди прохожих – бледный и худой, с темными кругами под глазами, – то на рынке выглянет из-за чьей-нибудь корзины – поедающий оброненный кем-то кусок булки, – то у дверей церкви или госпиталя – выпрашивающий милостыню среди детей, подобным же образом собирающих средства на обучение музыке. И всякий раз, когда прим карлик замечал, что Месяц видит его, он старался побыстрее скрыться. Туго приходилось Запечному Таракану на остывшей печи… А однажды Месяц увидел, как какой-то худосочный мозгляк избивал Йоли – избивал беспощадно, превращая лицо карлика в сплошную рану, избивал, а глаза его при этом выражали некое особое, болезненное даже, удовлетворение. И чтобы кто-нибудь из горожан не остановил его и не прервал удовольствия, мозгляк, побивая несчастного, приговаривал, что делает это за воровство, – что украл у него этот подлый нищий рыбку, и уже не в первый раз! Да вот попался!… Месяц остановил того мозгляка, отведя и заломив за спину его костлявую руку. А тот, не будь дурак, здесь же завопил, что будет жаловаться городскому совету на самоуправство этого чужака. Но подошли подмастерья в фартуках и, не обращая внимания на вопли и угрозы, дали мозгляку изрядного пинка, – чтоб неповадно, сказали, было впредь так жестоко избивать ребенка. Мозгляк бежал, изрыгая проклятия, а Месяц поднял Йоли с земли и, бесчувственного, отнес его на «Юстус». К счастью, оказался на месте Морталис, который, раскрыв свой рундучок, применил к карлику два-три снадобья; и от действия его благородного искусства Йоли быстро пришел в себя и к тому же обнаружил такой аппетит, что съел и выпил столько, сколько было бы не под силу самому великану Хрисанфу или Андресу. Все, кто при этом был, очень сочувствовали Запечному Таракану и восхищались мастерством датчанина. Однако Морталис отвечал на похвалы скромно и уверял, что всякий мало-мальски грамотный лекарь дал бы пострадавшему для возвращения чувств те же средства; что же касается голода – так он возбужден не снадобьями, а нищенским образом жизни и холодом на дворе. Месяц вместе со всеми хвалил ученого Морталиса, радовался от всего сердца, что будет теперь на когге собственный лекарь, но ему и в голову не приходило, что лекарь этот всего лишь через день-другой, больше, чем кому бы то ни было, понадобится ему самому.
Несчастье случилось глубокой глухой ночью, когда Месяц, разведавший тайную дорогу в Бюргерхауз и из него, воспользовался той дорогой во второй раз, и когда он, опьяненный ласками Ульрике, вдыхающий аромат роз со своих ладоней, пробирался темными улицами к пристани. В то время он меньше всего думал об опасности, он мог предвидеть тогда единственную опасность – споткнуться и свернуть себе шею. И дабы этого не произошло, он внимательно смотрел под ноги. Человека же, следовавшего за ним по пятам, он не видел и не слышал – так ловок тот был… И вот в одном из темных проулков тот человек перестал красться, он в несколько сильных быстрых прыжков настиг Месяца и всадил ему в спину нож. Острие ударило в лопатку и не вошло глубоко. Человек ударил во второй раз. И снова только ранил, так как лезвие уперлось в позвонок и не причинило большого вреда. Схватившись за рукоять меча, Месяц повернулся и тут получил третий удар – удар в живот. Он так и не вынул меч из ножен; руки его поймали руки врага и крепко сжали их. И так они стояли несколько мгновений, Месяц и тот человек, – очень близко один к одному, лицом к лицу, молча борясь руками и тяжело, шумно дыша; пальцы у обоих были скользкими от крови. Месяц разглядел глаза этого человека – обезумевшие от ненависти и одновременно какие-то неживые, как стеклянные шарики, чуть навыкате глаза Герхарда Гаука. Месяц вынул из раны нож и замахнулся, Гаук вырвался и бежал. И здесь силы оставили Месяца. Последнее, что он чувствовал, – это холод, он входил со спины и уверенно и неотвратимо разливался по всему телу, а из раны, которая, казалось ему, рассекала его надвое, истекало подаренное ему тепло Ульрике…
… Ночной дозор обнаружил Месяца в нескольких шагах от «Танцующего Дика». Причем ландскнехты наткнулись сначала на следы крови на мостовой и пошли по ним, – как видно, Месяц, приходя в себя, не терял надежды на помощь и избрал направление к Клюге, хотя впоследствии он сам ничего этого не помнил. Ландскнехты нашли его лежащим на спине и зажимающим пальцами кровоточащую рану. Наудачу стражники принялись стучать в двери «Танцующего Дика» и быстро достучались – как будто слуга спал сразу за дверьми, а может, потому, что стучали они крепко, властно. Разобравшись в чем дело, слуга-кнехт побежал наверх, в комнаты, за Клюге. И трактирщик не заставил себя ждать, он явился в спальной рубашке и колпаке, в деревянных башмаках на босую ногу; лицо его было заспанным, помятым, а от волнения на лбу проступили капельки пота. Клюге распорядился положить Месяца на стол, а кнехта послал за Морталисом. Трактирщик принес целый ворох мягких полотенец, какими дозорные пробовали остановить кровотечение, – временами им это удавалось; окровавленные полотенца валялись на полу. Когда прибежал Морталис, дела пошли успешнее: для начала датчанин пережал пальцами какой-то внутренний сосуд, и от того кровотечение прекратилось, затем он послал за Розенкранцем. Тем временем Месяц пришел в сознание. Бледное лицо его приняло страдальческое выражение; боль в животе казалась ему нестерпимой, и он запрокидывал голову, и хватался руками за стол, и скрипел зубами, – чтобы только не кричать, и ему едва доставало на это сил и терпения…
Вмешательство производил Розенкранц. Морталис помогал ему. Месяц лежал все на том же столе посреди трактира. Манфред Клюге, который все еще был в ночной рубахе и колпаке, и его кнехт держали в руках по подсвечнику с тремя свечами и освещали обнаженный живот Месяца с зияющей в верху его раной. Розенкранц начал свою работу с того, что поднес к лицу раненого губку, пропитанную смесью из опия, белладонны и мандрагоры, «адамовой головы». Месяц вдохнул дурманящую смесь и почувствовал, что боль слегка ослабла, но всего лишь – слегка; боль как будто отделилась от него, но не ушла, а стояла рядом; сознанием же его потихоньку начинал овладевать розовый туман. Месяц еще слышал, как Розенкранц рассказывал датчанину о том, что учитель Парацельс использовал для болеутоления некое новое средство с красивым названием – эфир. Розенкранц посетовал, что не имеет этого средства под рукой. Месяц видел, как лекарь взялся за ланцет и склонился над его животом; Месяц ощутил, как еще одна боль отделилась от него и встала возле первой боли…
Манфред Клюге выделил для Месяца одну из лучших своих комнат и приставил ходить за ним отдельную прислугу, а те немногие постные и безвкусные блюда, какие не запретил Розенкранц, трактирщик изволил готовить лично. Ученый Морталис в первый же день выставил прислугу за дверь и сам исполнял любую работу по уходу. И так он провел возле Месяца три дня: снижал ему жар уксусными обертываниями, кормил с ложки, пользовал его бальзамами и эликсирами; по старым книгам, взятым у Розенкранца, составлял мази и прикладывал их к ранам. Дважды появлялся и сам Розенкранц, – и оба раза после осмотра Месяца он уходил удовлетворенный.
На четвертый день жизнь Месяца уже была вне опасности, ибо жар совершенно исчез, раны стали затягиваться, а забытье и бред уступили место здоровому крепкому сну. От этих пор Розенкранц перестал приходить, Морталис же мог расслабиться и возложить часть забот на плечи прислуги. Теперь можно было пустить к Месяцу посетителей. Приходил господин Бюргер. Не подозревавший, что Месяц был ранен по пути из его дома, Бюргер говорил, что городскому совету давно пора заняться ворами и убийцами, каких развелось в Любеке без счету, – наверное, ратманы ждут, когда прирежут кого-нибудь из юнкеров, и лишь после крупного скандала зашевелятся. Господин Бюргер говорил, что несчастье, происшедшее с Месяцем, потрясло Ульрике, – господин Бюргер никогда не видел у своей дочери такого расстройства чувств; и ему, и его прислуге стоило немалых сил удержать ее в доме. Бернхард Бюргер бесконечно любил свою Ульрике, и, когда он рассказывал о ее слезах, к нему приходили собственные слезы. Он желал Месяцу скорейшего выздоровления и приглашал сразу, как только господин Иоганн будет в силах, почаще бывать у них в Бюргерхаузе. Приходили россияне и эрарии. Они обшарили весь Любек – от жилища полусумасшедшего старого Виллибальда Гаука до заброшенной собачьей конуры у соляных складов, однако поиски их не увенчались успехом. Герда попросту не было в городе. Приходил и карлик Йоли. Следы побоев уже почти сошли у него с лица; карлик был весел и говорил много смешной чепухи, но Месяцу было больно смеяться, и тогда Йоли переменил разговор. Он сказал, что знает от вечной памяти короля Штрекенбаха предсказание Гауку – тот не уйдет от возмездия, и пусть его не ищут по подвалам и чердакам Любека; сердце Гаука – букашка на булавке, а сам он горит в большом огне, разведенном маленькой рукой… Большой Кнутсен, до которого дошла молва о ранении Месяца, также посетил его. Норвежец был грустен и тих, он говорил, что устал от Германии, устал от огромного Любека с его многолюдностью, шумом и суматохой, ему хотелось в маленький Тронхейм, на тихий Кнутсенгорд, в родные горы на лесопилку. Дела его шли неважно… Старик Шриттмайер так иссох, что его уже почти невозможно было узнать, он очень ослаб и больше не поднимался с постели, – и так, полулежа, кое-как приспособив пюпитр, умирающий Шриттмайер составлял завещание; и, как на грех, в этот самый момент у старца вдруг объявился племянник – почти такой же старец, и от него два дня назад пришло послание из Амстердама, – о том Кнутсену сообщили слуги Шриттмайера, которых норвежец загодя привечал и умасливал.
Ульрике… О Ульрике! Она во всем винила себя. Она изменилась за то недолгое время, что они не виделись: лицо побледнело, исчезли девическая округлость и мягкость щек, резче обозначился подбородок, нос стал еще тоньше, а у глаз залегли голубоватые тени. Кто-нибудь другой сказал бы, что Ульрике подурнела, но Месяцу она виделась еще более прекрасной, чем прежде, и перемены, происшедшие в ее облике, казалось ему, лишь прояснили внутреннюю силу Ульрике – милый ангел, мечтающий о гальярде с любимым, питающийся нектаром и умащающий свою прелестную грудь розовым елеем, подрос и возмужал, он едва не сломался под натиском извне, но окреп, преодолевая натиск, а окрепнув, увидел дальше и положил к себе на колени меч. Вот какой теперь была Ульрике!… Она говорила, что не должна была отпускать его в ту ночь. Она говорила, что плохо молилась, что Бог наказал его за ее грехопадение: она грешила и не раскаивалась, а ведь она всегда знала, что кроткая молитва и самое искреннее раскаяние – надежный щит от всех несчастий и напастей. Пребывать в Господе – найдется ли защита крепче этой крепости. Но, о святый Боже! иногда так неудержимо тянет из Твоей крепости к возлюбленному!., разве глаза его и нежные руки не сильнее всех запоров и стен!., разве речи его не слаще самой сладостной мечты о райских садах!., разве близость его не такая же благодать, как приближение к Господу!… Но разве нож, направленный в возлюбленного, не направлен и ей в сердце; ранивший его один раз, ранит ее дважды… «О Боже, прости мне мои прегрешения! О Боже, казни меня, а ему даруй годы вечные… Отдай мне тот роковой путь в глухой ночи!…» – так говорила Ульрике, положив голову на грудь Месяцу… Милый ангел… И меч на коленях ее не был для нее тяжел; человек, созревший для любви, созревает и для ненависти – не переходи ему дорогу; познавший Любовь будет биться за нее, не жалея ни сил своих, ни крови, а если не будет биться, – то он не познал Любви. Ульрике, как в Боге, замкнулась в любимом, и исповедовала она теперь только любовь и за веру свою была готова претерпеть страдания. Это были внутренние перемены в ней, незаметные, быть может, человеку со стороны, но заметные ближнему, а тем более любящему: укрепившись в крепости своей, Ульрике обратила свою любовь в оружие. Теперь Ульрике была сильна и этим – вдвойне прекрасна. Глядя на нее, Месяц подумал: душа – это свеча; любящая душа – свеча горящая; не любит душа – и не горит свеча, и мрак внутри человека, и не живет человек. Свет исходил от Ульрике…
Таковые обстоятельства, когда на протяжение многих дней Месяц не мог даже повернуться в постели, не препятствовали ему, однако, полностью отдаться чтению. Доверившись вкусу ученого Морталиса, он проштудировал «Римскую историю» Геродиана, «Историю» Геродота, а также кое-что из духовных книг, сочинения-проповеди, и тут же проповедям и духовности в противовес – едкого «Гробиана» Фридриха Дедекинда, обрушивающего на читающего всякий срам во имя очищения этого читающего. Ульрике обнаружила иной вкус. Она приносила от книготорговца сборники легенд и описаний чудес, а также французских и немецких поэтов, среди которых особым ее почитанием пользовался знаменитый Ганс Сакс. Из некоторых поэтов Ульрике помнила наизусть и иногда очень к месту приводила совершенные вирши. Ульрике неплохо справлялась с латынью, особенно если поэты, пользуясь латынью, говорили о любви.