Рыцари моря
Шрифт:
По Москве провезли Месяца через толпы народа, разгоняя тот народ щелканьем хлыста. И поместили его в темницу на вонючую воду и заплесневелый сухарь, и сказали ему, чтоб сидел там до поры, ибо нет ныне на Москве ни государя, ни его Малюты; советовали ему: «Молись, колдун, коли умеешь молиться! И призывай к себе скорую смерть, ибо смерть – это избавление твое от мучений». Однако же бесы и дикие звери, сторожившие темницу, не могли дождаться Малюты и слегка мучили узника и немного его пытали; бесы и звери очень желали вида крови на белом теле и страдания на лице; и всякий раз вопрошали об одном – что выведывал ты в смоленских землях?.. Потом мучителей стало меньше – в другие темницы поступили еще узники, и бесам прибавилось работы. Над Месяцем же теперь трудились двое; один все спрашивал: «Що, брат, молчишь?», другой говорил: «Ну, молчи, молчи!…». И работали не спеша – давили на пальцы, подвешивали за руки, били по ребрам; самые страшные приспособления – тиски, станки, молот, вертел, жаровни, закрутки, крючья, тигли, ножи, пилы и прочее, и прочее – показывали издалека и обещали: «Вот приедет
Но Малюта, которого так ждали, все не приезжал; выпытать у Месяца что-нибудь обыщикам не удалось, и они, верные своим тупости и чесотке, сами состряпали признание узника, в коем говорилось, что он, Месяц, боярский сын, в стороне ливонской обучившись колдовству и войдя в сношения с польским королем, намеревался содеять в Смоленске страшную порчу, чуму или холеру, чтобы смолян всех безжалостно извести, будто они блохи, город же, порог российский, хотел тут же сдать Речи Посполитой. Король Жигимонт в сей замысел посвящен, а для отвода государевых глаз доискался перемирия с Иоанном.
После этого потиху-помалу Месяца оставили в покое, пообещав, однако, «що вытреплют усю егойную душу, када наедет Григорий Лукьяныч». Сколько с тех пор прошло времени, – неделя или полгода, – Месяц не знал; иногда, очнувшись от тяжкого забытья, он думал, что все еще находится в Соловках, и человека, приносящего ему скудную пищу, он называл не иначе как иноком Мисаилом. Все остальное, что произошло с ним в эти годы, – были просто грезы, долгие прекрасные сны о чужой жизни на дальней стороне; его же жизнь – была жизнь подлой мыши в норе, колыбель – склеп, а родина – тюрьма. Принимать этого он не хо-тел, как никогда не хотел примириться со злом. Сокрушить и перевернуть это корыто он не мог, ибо сидел под землей, окованный цепями. И только дух его боролся – дух, который невозможно было удержать никакими путами, уносился далеко-далеко, в добрые времена к милым ему людям – к живым и не живым уже, – и незримо присутствовал возле них; дух его был сказочно богат и силен, потому что владел бесконечностью, и бессмертием, и любовью; он имел широкие быстрые крылья; и одного желания его, одного взмаха крыльев ему было достаточно, чтобы покрыть в единый миг далекий путь в полсвета; крылатый дух его был сродни ангелам, он был легок и трепетен, как пламя свечи, и он был так же светел. Но в отличие от сего пламени дух узника Месяца был неугасим, – он сиял чисто и вечно, как звезда, и Месяц, находясь в кромешной тьме подземелья, видел свет; еще он слышал звуки: в душе его бывало печально звонили колокола, – возможно, это были колокола Санкт-Мариенкирхе… он слышал шум ветра и плеск морской волны, он слышал, как при повороте корабля заполаскивал парус. Однажды в полузабытьи он услышал скрип двери и шелест одежд. Господи всесильный! Дрожь охватила его, ибо услышал он голос Ульрике и запах роз. Он открыл глаза… Неправда, неправда! Этого не могло быть! Но это было!… Ульрике стояла перед ним, протянув к нему руки; в руках она держала золотую ладейку с янтарными парусами. Это был его «Юстус». Невозможно!… И сомнениям места нет! Как давно это было!… И эти руки, неиссякаемый источник ласк, и глаза ее, глаза богини, глаза любви неземной чистоты, неповторимой свежести, – о, как знакомы они были! Он слышал биение ее сердца – он держал его в ладонях, истерзанных пыткой, опухших, держал, не сомневаясь, что в руках у него середина Вселенной – бес-ценная крупица, необыкновенный перл, вместивший в себя силу и крепость столпа, на котором держится весь мир и вокруг которого все сущее вертится; вся красота мира и смысл его были здесь – в любви на ладонях…
«Ты пришла, Ульрике!…» – не верил глазам Месяц.
«Я шла к тебе по морю, я видела твой корабль».
«Мой корабль… Да было ли это!»
«Было, было!… У него теперь новые паруса, а красив он, как прежде. Вставай, Иоганн, вставай! Колокола звонят, слышишь, и я молюсь за тебя… каждый день молюсь… Чего тебе лежать здесь! Вставай… милый…»
И Месяц вставал, но не мог ступить и шагу, ибо тесна была его темница; а руки его, протянутые к Ульрике, натыкались на холодные влажные камни; прекрасный корабль, сотканный из солнечного света, исчезал во тьме.
«О Ульрике! О видение – нежное и зыбкое! Зачем ты здесь? Зачем колокола зовут меня?.. Не умерла надежда, не умерли мечты, но они немногого стоят здесь, под Иоанновым троном, в глубоких недрах, где не прижились даже пауки…»
… А однажды к нему явился Проспер Морталис. На нем были огромная собачья шуба и ногайская меховая шапка; пот лил у него по лицу. В левой руке датчанин держал судовой фонарь, а в правой – перетянутую тесьмой грамоту. Войдя в темницу-одиночку, датчанин остановился тут же, у порога – больше он не мог сделать ни шага, не наступив на узника. Поднеся фонарь к лицу Месяца, он долго всматривался в это лицо, бледное, исхудавшее, отрешенное; он силился узнать знакомые черты и, кажется, узнал их, ибо фонарь у него в руке дрогнул.
– О бедный Морталис! – прошептал Месяц. – И тебя растревожил мой неугомонный дух.
– Растревожил, господин Юхан, – ответил датчанин со слезами на глазах.- Да. Ты помнишь, Морталис, Штёртебеккера? Помнишь ли его вереницу призраков? – уже громче спросил Месяц.
– Помню, господин Юхан…
Бесы и звери злобно скалились из-за спины Морталиса, но отвратные гнусные личины их не пугали и даже не беспокоили Месяца, так как его верный Морталис был с ним.
– Наш «Юстус»… Он теперь у Штёртебеккера?
– Нет, там теперь «Сабина»… и «Опулентус»… А «Юстуса» там нет.
– Значит, не погиб «Юстус», – вздохнул с облегчением Месяц. – Я так и думал, что все это бред. Это оттого, что меня мучит жар, Морталис. Я горю и слабею. И скоро я буду с вами…
– Да, господин Юхан!… Клянусь Господом, вы достойны лучшего окружения. Вы свободны, мой друг! Вот царский указ… А теперь – на волю! Скорее на волю! Ни минуты более в этой могиле!…
Датчанин легко, будто малого ребенка, подхватил Месяца на руки и вынес его из темницы; грамоту же с царским указом бросил в лапы зверей и бесов. Те зарычали и закричали, словно у них, у голодных, отобрали лакомый кусок. Глаза их были красны от лютой ненависти; бесы от обиды и возмущения громко стучали копытами, а звери так сильно клацали зубами, что из десен у них вытекала кровь… «Що, брат, вывернулся?.. – слышал Месяц злобное шипение. – Що, вывернулся пока?..» Морталис, с ношей на руках взбегая по лестнице, обронил свою шапку; шапка эта покатилась вниз со ступени на ступень в самую Иоаннову преисподнюю и попала там в лапы к зверью; и поднялись из-за нее такие вой и визг, и разгорелась такая грызня, будто то была не шапка, а мешок с серебром. К тому времени, как эту шапку растащи-ли по нитке, по клочку меха, датчанин и Месяц уже были на воле – они сидели в снегу на берегу Москва-реки и вдыхали чистый морозный воздух; от этого воздуха ослабевший Месяц едва не лишился чувств.
Полторы недели они провели во всеми покинутом доме Месяца на Арбате – время, необходимое для того, чтобы помилованному узнику хотя бы немного прийти в себя после всех ужасов заключения, чтобы свыкнуться с вновь обретенной свободой и попытаться восстановить утраченные силы. За это время Месяц и Морталис почти никуда не выходили, заколоченных крест-накрест окон не раскрывали и из трех печей топили самую маленькую, используя в качестве дров простую еловую мебель – столы, скамьи, табуреты, кровати. Об отце своем Месяц узнал от одной девицы, Марфы, бывшей прислуги, – что отец был года два в царской немилости; все сына ждал, ждал, а не дождавшись, взялся разузнавать, что да как; от старых друзей узнал кое о чем, опечалился, на государя очень обозлился, а государь на него еще большую опалу наложил да наслал среди ночи опричников; и увезли старика неведомо куда; говорили, кто-то видел его в Торжке среди пленных ливонских немцев, бывших его подопечных, а больше ничего не было известно… Марфа та взялась и теперь прислуживать в доме; очень она жалела Месяца, видя его худобу и истерзанные руки; и очень зла была Марфа на Морталиса, немца картавого, когда тот из какого-нибудь покоя похищал очередную скамью.
Здесь, в уединении, имея в избытке время, Месяц и Морталис поведали друг другу о своих авентюрах. Все, что случилось после памятного взрыва с Месяцем Уль-тимусом, нам уже известно, потому пересказ его опустим. С Морталисом же произошло следующее……. Сразу двое шведских каперов ударили датчанина в грудь, и от того удара он не смог удержаться на ногах и повалился на палубу; но сам удар не причинил Морталису вреда, так как кольчуга, скрытая под одеждами, защитила его. Шведы, сочтя датчанина за убитого, отошли от него, и он, слегка разомкнув веки, сумел рассмотреть, что сражение закончилось не в пользу «Юстуса», что команда эрариев и россиян вся побита. И Морталис понял, что лежать ему здесь – это только дожидаться смерти и тем самым радовать врагов; и улучив минуту, датчанин поднялся, перемахнул через фальшборт и кинулся в море. Когда произошел взрыв, Морталис был уже недалеко от берега. Этот взрыв все переменил: «Юстуса», по-терпевшего поражение, он сделал победителем, а капе ров, празднующих победу, – побежденными.
Выбравшись на берег и отлежавшись в песке, Морталис направился к тому месту, где командой «Юстуса» некогда был оставлен клад, – хотя он не знал еще толком, что будет делать с этой уймой денег; он предполагал лишь, что они не окажутся лишними… Датчанин шел по Эзелю, удивляясь мысли, что судьбе с самого начала угодно было поместить его на этот отдаленный остров; и, как он ни сопротивлялся, он проиграл – он был здесь, он шел по Эзелю очень ученый и очень богатый, и самое простое счастье, счастье жить, не миновало его.