Рыжонка
Шрифт:
— Ну и невидаль! Свинья как свинья. Наша, когда поваляется в грязи у Кочек [10] , бывает наряднее этой…
— Ах, так! — заорал я, задохнувшись от такой наглости, не находя сразу, чем бы ответить на неожиданный для меня выпад.
Будь я поопытней, а значит, и поумнее, я бы сообразил, что Ванькины слова продиктованы не чем иным, как той самой завистью, на которую я и рассчитывал, приглашая друга на свой двор. Но я был плохим психологом, а потому и продолжал, распаляемый благородным гневом:
10
Озеро в центре села Монастырского.
— На своей свинье ты верхом ездишь. Попробовал бы на этой!
— А што?.. И попробую! — Не долго думая, Ванька разбежался и в одно мгновение оказался на острой по-кабаньи и жесткой Зинкиной хребтине. Ничего подобного не ожидавшая, свинья взвизгнула, потом заорала благим матом и с необыкновенной для такого существа, почти рысачьей прытью понеслась по двору.
Тут
Зинке все же первой удалось сбросить Ваньку, да так, что он отлетел к самому плетню и барахтался там в снежном сугробе. Отряхнувшись и глупо ухмыляясь, он вернулся ко мне; изображая из себя победителя, пробормотал:
— Ну, вот, а ты говорил!.. Я не таких объезживал! — и страшно важный, направился к воротам. Но там, у ворот, выскочивший из дому отец успел-таки вытянуть моего дружка чересседельником вдоль спины.
— Поду-у-маешь! А мне нисколечко не больно! — это были последние услышанные мною Ванькины слова.
К вечеру того же дня припожаловал к нам и сам «благодетель» из Салтыкова. По обоюдному согласию, купля-продажа редкостной свиньи должна была завершиться, как того требовал старый обычай, магарычом. Магарыч, по тому же согласию, оставался за отцом.
Матери ничего не оставалось, как достать десяток яиц, шматок соленого сала и готовить яичницу с поджаркой — на закуску.
Ну, а что же с Зинкой?
Три дня и три ночи она жила в сенях, в том нелепом коридоре, о котором сказано выше, благо дождей в нашем краю зимой не бывает. Трех этих дней хватило на то, чтобы пришедший к нам дедушка из разных обрезков бревен и сучкастых досок соорудил для Зинки подобие хлевушка-свинарника. Свинья переселилась туда, и двор успокоился. Все его обитатели скоро убедились, что Зинка хоть и свирепа с виду, но не делает ничего такого, чтобы кому-то угрожать. Выпускаемая во двор, она мирно прогуливалась по нему, даже помогала курам расшвыривать навоз, чтобы те смогли подхватить там зернинку ли, личинку ли навозного жука или дождевого червяка. Что касается проса или там ржаной зернинки, Тараканница находила то и другое чаще всего именно в свином навозе, потому как, обладая чудовищным аппетитом, пожирая принесенное для нее месиво из разных отходов, Зинка не успевала переварить все, что поглощала, а просо, так то вообще было для нее неперевариваемо, — это под силу лишь куриному желудку. Тараканница; конечно, первой сделала такое открытие и теперь не только обследовала Зинкино корыто, но и ходила за свиньей по пятам в ожидании момента, когда та соизволит оправиться и когда в теплом помете можно будет обнаружить то, ради чего стоило сопровождать Зинку по двору.
Словом, к Зинке скоро все привыкли, не только смирились с нею, но и обнаружили, что вреда от нее нету никакого, а пользу могут получить все. Куры, как мы уже убедились, быстро извлекли ее для себя. Рыжонка, которая, кажется, уже была бы готова поселить Зинку рядом с собой, довольна была тем, что свинья помогала ей справиться с уж слишком большой порцией нарубленных тыкв и свеклы: мать ничего не жалела для того, чтобы получить от старой коровы две-три лишних кружки молока, помня при этом, что молоко у коровы водится не где-нибудь, даже не в вымени, а на языке. Овцам было удобно выбирать из расшвырянной по всему двору свиным рылом соломы присушенные и привяленные зеленые былки разных трав, березки, скажем, повилики, клеверка, спрятавшихся во ржи в период ее созревания и теперь, оказавшихся в обмолоченных снопах, — от них веяло душноватым, терпким запахом степей, напоминавшим животным ушедшее лето. Карюхе нравилось, когда Зинка подойдет к ней и, задравши голову как можно выше, начинает почесывать ее отвисшее брюхо своим пятаком, — старая трудяга при этом блаженно жмурилась и тихо постанывала от великого удовольствия. Жулик, встретивший Зинку поначалу особенно враждебно, теперь нередко подкрадывался к ее корыту и ловко выхватывал из него размоченную корку ржаного хлеба и в какой-то степени умалял постоянно живший в нем голод. Зинка хорошо видела проделки мошенника, но не подымала скандала, не гналась за псом, чтобы достойно наказать, а лишь, удивленно хрюкнув, провожала его глазами вместе с добычей. Впрочем, и сам Жулик не оставался в долгу. Иногда ему удавалось на гумнах или на лугах, где по ночам разбойничали волки, отвоевать у других собак большой кусок падали, и он делился им с Зинкой. Ну, не то чтобы откусывал специально для нее какую-то там часть, а просто, насытившись вдоволь, не уносил остаток в потайное место, не зарывал, не прятал его там. Зинка, не будь дурой, немедленно подбирала. С истинно звериной кровожадностью набрасывалась на мясо, уничтожая его в немыслимо короткий срок. Мы, ее хозяева, взрослые и дети, наблюдали за ней, дивились хищническим повадкам, даже снисходительно, поощрительно посмеивались в то время, когда нам следовало бы задуматься и насторожиться. Но всем было хорошо и весело оттого, что на дворе нашем воцарился, наконец, мир. Теперь все его обитатели вроде поняли, что очень нужны друг другу, что между ними существовала, как бы мы теперь сказали, обратная связь, что вся земля, вся Вселенная для них — вот этот в общем-то очень маленький, огороженный всего-навсего дырявым плетнем, крестьянский, мужицкий двор, который собрал их вместе и повязал одной судьбой-веревочкой.
5
Папанька наш, как нетрудно заметить из сказанного выше, был неважным хозяином, а уж ежели сказать точнее, никуда не годным, то есть никудышным. Над всеми хлевами была только одна добротная крыша, а стены, сделанные все из тех же плетней и кое-как обмазанные перемешанной с навозом глиной, потрескались и продувались насквозь. Овцы, которых природа одарила великолепной шубой, те легко переносили зимнюю стужу, пробиравшуюся во все помещения. Карюха вообще была чрезвычайно вынослива. Тот же папанька закалил ее в своих бесконечных зимних поездках то в Саратов с извозом за сто верст, то в Баланду на базар или в РИК [11] по своим сельсоветским делам, то на мельницу, где приходилось ждать очереди по многу часов, то к папенькиному другу-собутыльнику в соседнем селе, то в самую глухую полночь, обязательно и в самую метельную, когда и днем-то свету вольного не видать, к окраинному двору Селянихи [12] , где, привязанная за глухой стеной избы, Карюха простаивала до третьих аж петухов, — петухи-то эти и давали им знак, что пора расставаться. Заслышав кочетиный отчаянно громкий крик, Карюха вздрагивала, приподнимала голову, настораживала ухо. Она знала, что сейчас ее повелитель, тепленький, счастливо-хмельной, выйдет во двор, отвяжет ее и, закутавшись в тулуп, плюхнется в сани, пробормотав невнятно: «Н…ну пшла, Карюха…»
11
Районный исполнительный комитет.
12
Так звали рано овдовевшую тридцатилетнюю женщину, жившую в одиночестве на окраине села. Покойный ее муж почему-то прозывался Селяном. Отсюда — селяниха. Вообще-то имя ее — Фима, Ефимья.
Так что кобыле не привыкать к холоду.
А вот Рыжонке было совсем несладко, и я просил мать, чтобы она доила корову в избе, где та могла хоть немножечко погреться.
— Она и молока поболе даст, — говорил я.
— Ну, ну, — улыбалась мама, радуясь тому, что ее младший сын, ее последыш, оказался таким сердобольным и заботливым. — Ты только слезай с печки-то да наруби свеклы. Леньку не допросишься. А отец объявился на минуту и опять ускакал в Совет, нечистая сила… — Мать отвернулась от меня, пряча глаза, а я-то знал, что они уже наполняются слезами, и мама не хотела, чтобы я видел это. Торопливо добавляла: — Слезай, слезай, сыночка! А я пойду за Рыжонкой. Слышишь, поди, она давно зовет?..
Рыжонка первый раз должна была переступить порог нового дома, а потому и остановилась у сеней в нерешительности.
— Заходи, Дочка. Заходи, милая! — приглашала мать голосом, каким приглашала бы самого желанного гостя или, лучше сказать, самую близкую свою подругу, которая еще не успела побывать в этом доме. Да и была ли у мамы подруга более близкая и более дорогая, чем Рыжонка?!
Сенная дверь находилась напротив избяной, так что хвост коровы оставался еще во дворе, а рога уже были в задней комнате дома, как раз на высоте печки, куда я успел вновь взобраться. Лишь теперь увидел, какая же она огромная, наша Рыжонка. Когда вошла совсем, то зад ее почти упирался в дверь, которая с трудом закрывалась за нею, а рога утыкались в простенок между окон. Как только Рыжонка вся оказалась в избе, мать и я принялись за работу. Рыжонка, само собой, сейчас же наполнила дом сочным ядреным хрустом; по углам ее рта в одну минуту были взбиты светло-розовые клубки сладкой свекольной пены, а бока покойно вздымались и опускались, с них так же, как и с губ коровьих, капало, но это подтаивал снежок, принесенный Рыжонкой со двора.
Мать, помолившись, прошептав свое обычное: «Пресвятая Богородица, помоги и помилуй!» — слово «прости» она в данном случае меняла на «помоги», обтерла мокрым теплым полотенцем Рыжонкино вымя, присела под ним с подойником. Послышались сперва прерывистые, очень звонкие удары молочных струй по дну ведра, затем, уже не прерываясь, они становились все глуше и глуше, а потом и вовсе не слышными, поглощенные и заглушённые густой молочной пеной, подымавшейся все выше и выше. Теперь уже запах парного молока добрался и до моих ноздрей, которые непроизвольно расширились и запульсировали. Но еще раньше его учуял наш кот Васька (говорю «наш» потому, что и у всех других односельчан коты тоже звались Васьками, так же точно, как кочета Петьками). Он присел за спиной хозяйки и стал ждать, сонно прижмурившись, будто оказался тут так просто, случайно.
К этому моменту я успел справиться со своим делом, которое, наверное, очень понравилось Рыжонке, потому что она радостно прогибала спину и благодарно вздыхала. Дело это было очень серьезным: я отдирал пальцами от коровьей шерсти намерзшие шматки куриного помета; за ночь Тараканница и ее подруги, усевшиеся на перерубе, точно над коровой, успевали обкакать Рыжонкину спину от рогов до хвоста. В тот день, как и во все последующие дни зимою, я один только и мог избавить корову от столь нежелательного для нее «посева». Поскольку хребтина коровы, когда ее вводили в избу, находилась на уровне печки, мне было удобно наводить порядок на ее шерсти. Думаю, что именно это занятие, сделавшееся со временем моей постоянной обязанностью, в немалой степени сблизило, подружило меня с Рыжонкой, что было в высшей степени важным и весною, когда мне приходилось пасти ее. Дело в том, что под старость Рыжонка не торопилась встретиться с быком, а когда он сам домогался ее, сердито отгоняла, хотя была в два раза меньше него. По этой причине Рыжонка приносила нам очередного теленка не зимою, к Рождеству, скажем, или к Крещению, как делали коровы помоложе, а где-то в конце мая. Боясь, как бы чужие коровы или тот же мирской бык по кличке Федька не сбедили теленка еще в утробе матери, Рыжонку не выпускали в общее стадо, и она под моим наблюдением паслась отдельно за околицей села, на Гаевской горе. Матери нашей очень хотелось, чтобы Рыжонка сменила этот неудобный для всех нас «цикл», а потому с надеждою спрашивала пастуха, когда стадо возвращалось под вечер в село: