Рыжонка
Шрифт:
С помощью присоединившихся к ним дяди Петрухи и дяди Пашки они успели «усидеть» бутылку и съесть все блины в непостижимо малое время. Родственники теперь же удалились по своим домам.
А Федот поспешил заверить папаньку:
— Двор твой новый теперича завсегда будет счастливым. Приплод в канун Рождества — это, Михалыч, самая наиважнейшая примета. Такое бывает очень даже редко. Так што ищо раз поздравляю и тебя и все твое, значит, семейство. — Увидав входившую со двора хозяйку, заговорил еще оживленнее: — Фросиньюшка, дай-кось я тебя поцелую на радостях! Ить я ваш самый наипервейший друг! — Он попытался было сунуть свою уже достаточно провонявшую самогоном и махоркой бороду в мамино лицо, но мама резко отстранилась:
— Ишь чего удумал. Иди целуй свою. Заждалась, чай.
— Оно и правда. Засиделся я штой-то у вас. — Федот Михайлович покосился
— Слава тебе, Господи, кажись, ушел славильщик.
Сказав это, она покраснела. В последнюю минуту, очевидно, вспомнила, что не следовало бы провожать вот так гостя да еще в большой праздник. Не по-христиански это. И не в ее правилах.
Ленька давно уже спал. А я делал вид, что сплю тоже, а сам затаился, притих, пришипился, потому что был крайне и радостно поражен увиденным.
Оставшись одни, мать и отец уселись на скамейке так близко друг к дружке, как давно уже не сидели. Более того: рука папанькина лежала на плече матери, а мама, откровенно счастливая, прижималась к отцу еще плотнее и украдкой от него потихоньку смаргивала капельки слезинок со своих черных, по-девичьи длинных ресниц.
Насытившиеся ягнята смешно подпрыгивали на полу. Только что обсохшие и едва вставшие на собственные ноги, они уже норовили боднуться, помериться силенкой, неуклюже тыкались лбами, а их мать, тоже, видать, очень счастливая, жуя свою серку, наблюдала за ними. Так, на всякий случай.
Тихонько, чтобы никто не услышал, я повернулся с живота на спину, подсунул правую руку под Ленькину голову и сейчас же заснул.
Помнится, приснились мне в то утро ягнята-близнецы. Они лезли ко мне под одеяло, а я почему-то их не пускал, отталкивал.
7
В далекие уж теперь доколхозные времена от моей матери чаще всего можно было услышать два. слова: «убрать скотину». Они были у нее корневыми и в таких словосочетаниях: «У меня еще скотинешка не убрана», или: «Погоди, кума, вот уберу скотину, зайду к тебе, покалякаем тогда», или: «Нёколи мне, шабренка [16] надо еще со скотиной прибраться». В понятие «убрать скотину» составною частью входило: подоить корову, напоить лошадь, дать корму овцам, замесить свинье и перво-наперво — очистить хлевы от навоза. И получалось, что среди множества дел в нашем дворе уборка скотины была если уж и не самым важным, то, во всяком случае, совершенно неотложным делом. По логике вещей исполнение его полагалось бы отцу, но так как он был всегда «при исполнении» еще более важных обязанностей в сельсовете, то большей частью уборкой скотины занималась мать; сестра и старшие мои братья подымались позднее, а поутру к скотине надобно выходить ни свет ни заря, а на это была способна лишь мама.
16
Соседка.
Зимою утренние и вечерние хлопоты во дворе проходили по-темному и начинались с очищения хлевов от навоза. За необыкновенно длинную зимнюю ночь его производилось очень много, и «рекордсменкой» была, конечно же, Рыжонка. Сотворенные ею огромного размера «лепехи» к утру смерзались так, что отодрать их от земли можно лишь вместе с соломенной подстилкой и в таком виде относить в общую кучу. Туда же потом как бы перекатывались Карюхины круглые «шары» (иногда я отбирал самый круглый, чтобы погонять его по накатанной зимней дороге на улице); овечьи «орехи» собирались в ведро и также высыпались в общую кучу, равно как и свиной помет, который за дурной запах назывался не иначе как дерьмо, а то и просто более привычное для сельского жителя классическое говно, — даже скованное морозом Зинкино произведение умудрялось сохранять свой изначально натуральный запах; лишь хорошенько смешавшись с пометом от других Зинкиных сожителей и сожительниц по двору, оно переставало оскорблять наше обоняние. А то, что получалось от кур, собиралось отдельно; весною, когда появятся первые всходы тыкв, огурцов и свеклы, мать будет подкармливать их жидко разбавленным раствором из богатого азотом куриного помета.
Навозная куча зарождалась и вырастала главным образом зимою, но не летом, когда коровы и овцы на весь день выгонялись в степь, на пастбище, а Карюха в основном находилась вместе с хозяевами на полевых работах либо в постоянных поездках по разным хозяйским надобностям. Куча вырастала как живая, поднималась с каждым днем все выше и выше. Сейчас, на новом нашем дворе, она была еще небольшой, но я-то знал, что к концу зимы станет такой, что на нее мне не взобраться и с разбега. А по весне, когда пригреет солнышко, вершина ее начнет дымиться, и тогда сама она будет напоминать маленькую Ключевскую сопку на далекой Камчатке, о которой мне прочитал в какой-то книжке Ленька. Слово «Навозная» заслуживает того, чтобы мы, люди, писали его с большой буквы. Неспроста же она помещается не где-нибудь, а прямо в центре двора, со временем занимая чуть ли не большую его часть.
Впрочем, почему же все-таки в центре?
Да потому, что у большинства наших односельчан Навозная куча предназначалась отнюдь не для унавоживания почвы в огородах или на поле. Наша монастырская черноземная земля обходилась и без удобрений. Огороды же почти у всех заливались полой водой, оставлявшей после своего ухода толстый, в целую лопату, слой ила, похожего на черный, ноздристый творог.
Расположившейся в центре двора Навозной куче отводилась не менее важная роль, а в наших условиях — определенно более важная. К концу лета из нее крестьянские руки извлекут основной топливный запас, коего хватит на всю длинную-предлинную, щедрую на лютые морозы русскую зиму.
И все-таки почему же в центре?
Да потому, что там, посреди двора, ее можно раскидать в большой, толщиною с полметра, круг. Делается это где-то в конце августа или в начале сентября, когда хлеба уберутся и когда навоз «созреет», то есть перепреет, перегниет и его можно с помощью Карюхиных ног и воды перемесить так, — чтобы уже нашими руками уложить в специальные — двух- и трехячеичные для взрослых, одноячеичные для детей — деревянные станки, в которых и формуются кизяки, похожие на большие кирпичи. Ровными рядами их выкладывают для первоначальной просушки либо перед домом на свободном месте, либо на задах. Через какое-то время переворачивают, чтобы кизяки подсохли и с другой своей стороны. В заключительной «стадии» из них возводятся пирамиды, иногда в целый человеческий рост высотою, да так, чтобы оставались небольшие отдушины для проветривания; через неделю-другую кизяки высыхали настолько, что становились пористыми, легкими и их можно уже относить под навес и складывать там.
У меня был свой станочек. Его изготовил мне дедушка. Еще на старом дворе я не слонялся без дела около взрослых, когда Навозная куча превращалась в кизяки, но тоже трудился. Исполненный чувства несказанной гордости от сознания того, что приобщен к общим заботам, я с великим удовольствием отламывал от все уменьшающегося круга голыми, измазанными назьмом руками кусок за куском и укладывал в станочек. Маленькие свои кизяки относил в отдельный рядок. А потом и пирамидка моя стояла отдельно от других, с тем, чтобы все видели: это моя, а не чья-нибудь еще работа.
Как на дедушкином дворе, так и теперь я с большим нетерпением ждал момента, когда отец, старшие братья и пришедшие им на помощь дядя Петруха и дядя Пашка начнут разбрасывать кучу. Во-первых, потому, что двор в это время наполнится запахом необыкновенным, сотканным из множества других запахов, очень душистым, ни на какие другие иные не похожим. Его нельзя было отнести ни к лошади отдельно, ни к корове, ни к овцам, ни к свинье, хотя Навозная куча и была сотворена ими, но сотворена как бы в соавторстве, сообща. Это был коллективный труд всех жителей двора, за исключением разве что кур и Жулика. Во-вторых, а точнее бы сказать, во-первых, нетерпение мое подогревалось тем, что я надеялся в раскиданной куче отыскать пару преогромных навозных жуков, у которых были рога. Моей фантазии не составляло труда превращать их в волов и запрягать в телегу, в пустой спичечный коробок, который, как и полагается телеге, нагружался разным добром, как-то: горошинами, возведенными мною в ранг арбузов; маковыми семенами, то есть просом; зубчатыми бутончиками мелких трав, которые очень были похожи на крошечные белые тыковки, — они и были для меня настоящими тыквами. Коробок, то есть телега, заполнялась по наклески, до краев, и отвозилась иногда одним, а чаще всего сразу двумя жуками-носорогами в определенное место для хранения. Упряжь, ярмо и прочее я мастерил из тонких волокон привяленных травяных стеблей, из ниток, а колеса существовали лишь в моем воображении, — вообще-то коробок влачился жуком или жуками волоком. Я лишь соломинкой давал направление их движению.