«С Богом, верой и штыком!» Отечественная война 1812 года в мемуарах, документах и художественных произведениях
Шрифт:
Тут вдруг увидели, что на мостах переходят войска наши на эту сторону Днепра, за ними толпой тащатся на повозках и пешими бедные смоленские обыватели. Резерв наш передвинулся за пять верст на дорогу, идущую в Поречье, и две батарейные роты наши заняли возвышение вперерез большой дороги, а позади расположились гвардейские и кавалерийские полки. Толпы несчастных смолян, рассыпавшихся по полю без крова, приюта, понемногу собирались сзади, около нас, чтобы продолжать далее свое тяжелое странствование. Крики детей, рыдания раздирали нашу душу, и у многих из нас пробилась невольно слеза и вырвалось не одно проклятие тому, кого мы все считали главным виновником этого бедствия.
Здесь я сам слышал, своими ушами, как великий князь Константин Павлович, подъехав к нашей батарее, около которой столпилось много смолян, утешал их сими словами: «Что делать, друзья! Мы не виноваты. Не допустили нас
Когда такие слова вырвались из груди брата царева, что должны были чувствовать и что могли говорить низшего слоя люди?
Ропот был гласный, но дух Барклая нимало не колебался, и он все хранил одинаковое хладнокровие; только из Дорогобужа он отправил великого князя с депешами к государю, удостоверив его, что этого поручения, по важности, он никому другому доверить не может. Великий князь, как говорят, рвал на себе волосы и сравнивал свое отправление с должностью фельдъегеря. В этом случае Барклая обвинять нельзя. Трудно повелевать над старшими себя и отвечать за них же.
П. Багратион – А. Аракчееву
Милостивый государь граф Алексей Андреевич!
Я думаю, что министр (М. Б. Барклай де Толли. – Ред) уже рапортовал об оставлении неприятелю Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии. Это самое важное место понапрасну бросили. Я с моей стороны просил лично его убедительнейшим образом, наконец, и писал, но ничто его не согласило. Я клянусь Вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 тысячами более 35 часов и бил их, но он не хотел остаться и 14 часов. Это стыдно и пятно армии нашей, а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика, – неправда; может быть, около 4 тысяч, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть – война. Но зато неприятель потерял бездну. Наполеон как ни старался и как жестоко ни форсировал и даже давал и обещал большие суммы награждения начальникам только ворваться, но везде опрокинуты были. Артиллерия наша, кавалерия моя, истинно, так действовали, что неприятель стал в пень. Что стоило еще оставаться два дня по крайней мере; они бы сами ушли, ибо не имели воды напоить людей и лошадей. Он дал слово мне, что не отступит, но вдруг прислал диспозицию, что он в ночь уходит. Таким образом воевать не можно, и мы можем неприятеля привести скоро в Москву. В таком случае не надо медлить государю: где что есть нового войска, тотчас собрать в Москву, как из Калуги, Тулы, Орла, Нижнего, Твери, где они только есть, и быть московским в готовности. Я уверен, что Наполеон не пойдет в Москву скоро, ибо он устал, кавалерия его тоже, и продовольствие его нехорошо. Но на сие и смотреть не д'oлжно, а надо спешить непременно готовить людей, по крайней мере 100 тысяч, с тем что, если он приблизится к столице, всем народом на него навалиться, или разбить, или у стен Отечества лечь. Вот как я сужу, иначе нет способу.
Слух носится, что Вы думаете о мире, чтобы помириться. Боже сохрани! После всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений – мириться! Вы поставите всю Россию против себя, и всякий из нас на стыд поставит носить мундир. Ежели уж так пошло – надо драться, пока Россия может и пока люди на ногах, ибо война теперь не обыкновенная, а национальная, и надо поддержать честь свою и все слова манифеста и приказов данных; надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной – и ему отдали судьбу всего нашего Отечества! Я право с ума схожу от досады, и простите меня, что дерзко пишу. Видно, тот не любит государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армией министру. Итак, я пишу Вам правду. Готовьтесь ополчением, ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собой гостя.
Большое подозрение подает всей армии гос[подин] флигель-адъютант Вольцоген: он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он все советует министру. Министр на меня жаловаться не может: я не токмо учтив против его, но повинуюсь, как капрал, хотя и старее его. Это больно. Любя моего благодетеля и государя, повинуюсь. Только жаль государя, что вверяет таким славную армию. Вообразите, что нашей ретирадой мы потеряли людей от усталости и в госпиталях более 15 тысяч, а ежели бы наступали, того бы не было. Скажите, ради бога, что
Почти то же самое Багратион писал 14 августа графу Ростопчину, сделав к своему письму следующую характерную приписку:
P. S. От государя ни слова не имеем; нас совсем бросил. Барклай говорит, что государь ему запретил давать решительные сражения, и всё убегает. По-моему, видно, государю угодно, чтобы вся Россия была занята неприятелем. Я же думаю, [что] русские и природный царь должен наступательный быть, а не оборонительный – мне так кажется. Простите, что худо писано и во многих местах замарано: спешил и мочи нет от усталости.
А. Пушкин
Объяснение по поводу стихотворения «Полководец»
Одно стихотворение, напечатанное в моем журнале, навлекло на меня обвинение, в котором долгом полагаю оправдаться. Это стихотворение заключает в себе несколько грустных размышлений о заслуженном полководце, который в великий 1812 год прошел первую половину поприща и взял на свою долю все невзгоды отступления, всю ответственность за неизбежные уроны, предоставив своему бессмертному преемнику славу отпора, побед и полного торжества. Я не мог подумать, чтобы тут можно было увидеть намерение оскорбить чувство народной гордости и старание унизить священную память Кутузова; однако ж меня в том обвинили…
Неужели должны мы быть неблагодарны к заслугам Барклая де Толли потому, что Кутузов велик? Ужели, после 25-летнего безмолвия, поэзии не дозволено произнести его имя с участием и умилением? Вы упрекаете стихотворца в несправедливости его жалоб; вы говорите, что заслуги Барклая были признаны, оценены, награждены. Так, но кем и когда?… Конечно, не народом и не в 1812 году. Минута, когда Барклай принужден был уступить начальство над войсками, была радостна для России, но тем не менее тяжела для его стоического сердца. Его отступление, которое ныне является ясным и необходимым действием, казалось вовсе не таковым: не только роптал народ, ожесточенный и негодующий, но даже опытные воины горько упрекали его и почти в глаза называли изменником. Барклай, не внушающий доверенности войску, ему подвластному, окруженный враждой, язвимый злоречием, но убежденный в самом себе, молча идущий к сокровенной цели и уступающий власть, не успев оправдать себя перед глазами России, останется навсегда в истории высоко поэтическим лицом.
Ф. Глинка
Очерки Бородинского сражения
Смоленск сгорел, Смоленск уступлен неприятелю. Русские сразились еще на Валутиной горе и потом отступали, как парфы [13] , поражая своих преследователей. Это отступление в течение 17 дней сопровождалось беспрерывными боями. Не было ни одного хотя немного выгодного места, переправы, оврага, леса, которого не ознаменовали боем. Часто такие бои, завязываясь нечаянно, продолжались по целым часам.
13
П'aрфы – жители Парфянского царства, государства на юго-востоке от Каспийского моря (250 до н. э. – 224 н. э.). Парфы постоянно воевали с Римской империей, часто используя тактику отступления и заманивания противника.
И между тем как войско дралось, народ перекочевывал все далее в глубь России. Россия сжималась, сосредоточивалась, дралась и горела. Грустно было смотреть на наши дни, окуренные дымом, на наши ночи, окрашенные заревом пожаров. С каждым днем и для самых отдаленных мест от полей битв более и более ощутительно становилось присутствие чего-то чуждого, чего-то постороннего, не нашего. И по мере как этот чуждый, неприязненный быт в виде страшной занозы вдвигался в здоровое тело России, части, до того спокойные, воспалялись, вывихнутые члены болели, и все становилось не на своем месте.