С ключом на шее
Шрифт:
— Они не алкаши были! — орет отец. — Не смей рассуждать, ты их не знал! У Янки там, между прочим, мать погибла!
На кухне замолкают. Чиркает спичка, в щель тянет дымом. По столу шуршит тяжелая стеклянная пепельница.
— Объели их, — говорит папа. — Соколова по шраму опознали. Марьянке моей… ноги… живот, — он прерывисто вздыхает. — Забудь про эти бумажки: есть там нефть, нет, — никому нет дела. Не лезь. Месторождение Коги… тоже мне…
— Месторождение Коги, тоже мне, — сказал постаревший, поросший бородой Пионер.
Яна сглотнула колючий ком, перекрывший горло. В иллюминаторе мелькнуло сквозь клочья тумана разлапистое озеро. Самолет припал на одно крыло, встряхнулся, как мокрый пес, и нацелился на короткую полосу, окруженную стлаником.
4
Филипп
Он всегда следил за собой, одевался прилично и никогда не ходил растрепанным. Довольно сложное, между прочим, дело для человека, который не может посмотреть в зеркало, но Филипп старался, не распускал себя. Даже на этой пустынной дороге ему было стыдно за свой вид. Его ботинки, его костюм и рубашка — все осталось на запертом складе санатория. Взамен Филиппу выдали серую фланелевую куртку и пижамные штаны, слишком короткие, чтобы скрыть тесемки кальсон. Эти кальсоны и рубашка на завязках вместо нормального белья превращали его в пришельца из рассказов Чехова, который был бы смешным, если бы не был так отвратительно жалок. Краденые кроссовки, заношенные до состояния каких-то онучей (Филипп не знал точно, что такое онучи, но предполагал, что они выглядят именно так), оказались велики на несколько размеров. Пришлось распотрошить глянцевый журнал из приемной, чтобы забить бумагой лишнее место. На одной из страниц оказалась реклама навороченных электронных часов. Филипп видел эти часы в интернете и знал, что в них есть даже глубокометр. Он позволил себе секунду полюбоваться ими, прежде чем решительно затолкал лист в носок кроссовка. Жесткие сгибы гладких страниц уже натерли ноги до крови.
На лацкане куртки застыл шмат овсянки. Пятно, навевающее неприличные мысли, маячило на периферии зрительного поля, мозолило глаза, и в конце концов Филипп остановился и сковырнул его ногтем. Рискнул постоять еще пару минут, чтобы отдышаться. Пот катил по лицу, жидковатые волосы, которые давно пора было подстричь, прилипли ко лбу. Камуфляжная куртка, позаимствованная в будке охранника, оказалась слишком теплой для этого почти летнего дня. К тому же она воняла табачным перегаром и спитым кофе. Филипп снял ее и прицелился забросить в кусты. Ледяной ветерок тут же вкрадчиво скользнул по шее, обещая — ангину, воспаление легких, менингит. Филипп со вздохом просунул руки обратно в рукава.
Надо было идти, пока в санатории не спохватились и не выслали погоню. Это мама так говорила — «санаторий» — и печально поднимала красивые брови-ниточки.
…В августе мама говорит: его снова не взяли в школу для одаренных детей в Новосибирске — не дотянул совсем чуть-чуть, надо было больше стараться. Уже три весны подряд они с мамой и бабушкой торжественно садятся за круглый, покрытый кружевной скатертью стол. Его называют обеденным, хотя за ним никто никогда не ест; он стоит в самом темном углу комнаты, зажатый с одной стороны — маминой кроватью, а с другой — стеллажом с книгами. При свете настольной лампы с абажуром узорчато-матового стекла они втроем разбирают тетрадные листочки с сочинениями, диктантами, контрольными по алгебре и геометрии — только теми, за которые бабушка поставила пятерку. Выбирают самые лучшие, самые правильные, написанные без единой помарки. Вкладывают в конверт — не простой, а с короткими диагональными полосками по краям, красными и синими, с надписью «авиапочта». Мама аккуратно подписывает адрес; разбухший конверт получается мягким, наконечник ручки погружается в бумагу, и буквы выходят четкие, почти рельефные. Филипп облизывает марки (сладковатый клей отдает грибами, и губы еще долго остаются липкими) и передает бабушке, чтобы она приклеила их ровными рядами — целый выводок десятикопеечных и даже одну за пятьдесят. Конверт торжественно опускают в мамину сумку, чтобы она отправила его с работы специальной курьерской почтой, и бабушка с таинственной улыбкой скрывается на кухне. Вскоре оттуда доносится грохот старой кофемолки, сминающей сахар в пыль, а потом — шипение и шкворчание кипящего масла: бабушка готовит хворост, хрупкий и хрусткий, как сухие листья, весь в сыпучей сахарной пудре, бесконечно вкусный.
Надо просто хорошенько постараться, говорит той осенью мама, и весной они попробуют снова. Уж на этот раз все получится, — и представь, как обрадуется папа! А пока Филипп и дальше будет учиться дома. В первый момент он даже рад: ему хочется снова ходить в школу, как все, но… как там будет, в огромном городе на материке, в спецшколе, куда со всего Советского Союза собирают самых умных, самых талантливых? Вдруг он не потянет, съедет на двойки? Вдруг его снова будут дразнить жирным? Хуже того — вдруг одноклассники узнают, что он… ну, лежал в санатории? Это — трусливая, стыдная радость, и он скрывает ее за притворно опечаленным лицом.
Бабушка качает головой, и тайное облегчение от отсрочки исчезает без следа. Высокий, отливающий черной медью шиньон плывет под самым потолком — туда… обратно. Узкие бабушкины губы вздрагивают, сжимаются в бордовую нитку; резко проступают морщины вокруг рта. В них затекла помада — как будто тонкая красная сетка сплелась вокруг губ. Филипп думает, что он мог бы прочитать ее, расшифровать узлы и понять про бабушку что-то очень важное, то, что она всегда скрывает. Это плохие мысли: привычка писать и читать узелковые письмена — баловство, почти хулиганство, а у бабушки нет и не может быть никаких тайн.
…Осень в том году разваливается на куски. Уже в начале сентября ледяной ветер со свистом и гиканьем врывается на городские улицы, завывает в рамах, которые не успели заклеить, гудит в щели под запертой дверью папиного кабинета. Ветер обдирает с деревьев листья, и только лиственницы горят оранжевыми факелами на фоне бездонного фиолетового неба. Но и они держатся недолго: следом за ветрами приходит пахнущий гнилыми водорослями туман, и факелы превращаются в тусклые лампочки, едва освещающие серую муть. По утрам Филипп корпит над учебниками или пишет контрольные под присмотром бабушки. По такому случаю она всегда переодевается: халаты из шелка, привезенного еще прадедушкой Филиппа из Китая, черные и синие, разрисованные волшебными птицами и цветами, сменяет строгий коричневый костюм и блуза с белым воротничком. У бабушки даже есть указка, которой она нетерпеливо постукивает по столу, когда Филипп отвлекается. Сразу видно, что она была директором — у нее все ходили по струнке, и не в простой школе, а (для чокнутых, школе для дураков, скажи спасибо, что она тебя туда не отправила) в специальной. Получается почти как в настоящем классе — если бы не растоптанные тапочки на отекших бабушкиных ногах.
После обеда наступает блаженное время: до возвращения мамы с работы еще далеко, а бабушка уходит по магазинам. Иногда, правда, приходится идти с ней, — когда в центральном выбрасывают дефицит, и надо стоять в злой, растревоженной слухами очереди. Зажатый толпой, Филипп задирает голову и втягивает живот, но все равно получает то локтем по затылку, то авоськой, набитой кефирными бутылками, под дых. Здесь толкаются и кричат, и бабушка толкается и кричит вместе со всеми, дергает Филиппа за руку, пропихивая вперед, чтобы никто не пролез вперед, рявкает: «ребенка топчете!». Это так не похоже на нее, так неинтеллигентно, что Филипп сгорает от стыда. Часто рядом оказываются его бывшие одноклассники, и это хуже всего. Обзывать при взрослых его не решаются, но Филипп и так знает, о чем они думают. Жирный. Псих. Нюня. С бабушкой за ручку ходит.
Наконец подходит их очередь. У прилавка пахнет размороженной рыбой, сырым мясом, чем-то кисловатым, чем-то округло-молочным — упоительно и гадко. «Триста грамм на руки», — равнодушно бормочет продавщица. Бабушка подпихивает Филиппа в поясницу; тот вытягивает ладони: вот они, еще одни руки, — и приподнимается на цыпочки, хотя его уже давно видно из-за прилавка. Продавщица сердито кромсает бежевую, в белых кружочках жира колбасу и бросает ее на весы, застеленные рыхлой серой бумагой. Бабушка забирает клочок все той же серой бумаги, заляпанный жирными отпечатками, с ценой, неразборчиво написанной карандашом, и они с Филиппом идут в очередь в кассу.
Но обычно бабушка ходит по магазинам одна, и в это время Филипп может делать, что хочет. Чаще всего он выбирает книгу — лучше уже читанную, обещающую привычное и гарантированное удовольствие — и идет на кухню. Достает из холодильника оладьи с безвкусным вареньем из розовых лепестков или фейхоа, которым почему-то заставлены полки во всех магазинах города О., или мажет маргарином печенье и складывает его в бутерброды. Если ему везет, то в хрустальной вазочке на столе лежат конфеты «Загадка» с коричневой начинкой, от которой слегка щиплет язык, если есть их медленно, смакуя. Но обычно там пылятся лишь «морские камешки», тусклые, жесткие и скучные, как сухая школьная акварель. Иногда Филиппу хочется соленого. Брать без спросу с боем добытую колбасу или сыр он боится, но и кусок черного хлеба, политый пахучим подсолнечным маслом и посыпанный солью, неплох. Обычно Филипп съедает два или три.