С ключом на шее
Шрифт:
Зачитавшись, он встает коленями на табуретку, упирается локтями в стол и машинально кусает бутерброд, не замечая, как масло капает на страницы. Всадник без головы мчится сквозь прерии. Птицы вспыхивают налету, и мирная зеленая долина вспухает чудовищным взрывом. Пьяный натуралист в обнимку с гордым черным королем в десятый раз пересчитывает ступени виллы. Женщины слетаются на бал — голые женщины, одетые в одни только туфельки. Некоторые вещи читать и сладко и страшно, и частью сознания Филипп прислушивается — не заскрипит ли в замке ключ, не застанут ли его за этими, самыми стыдными и заманчивыми страницами.
По вторникам же и четвергам, едва бабушка закрывает дверь, он залезает на свой письменный стол, стоящий вплотную к окну, прижимается лбом к холодному
Ольга появляется минут через пять — с огромной картонной папкой подмышкой и ранцем, небрежно наброшенным на одно плечо. Папка неудобная, ранец — тяжелый, но Ольга никогда не надевает обе лямки — и идет легко и прямо, уверенно ступая в густые, как какао, лужи. Куртка, когда-то достававшая почти до колен, теперь едва прикрывает поясницу, и из коротких рукавов торчат костлявые запястья. Ольга проходит под самыми окнами Филиппа, и со своего второго этажа он хорошо видит, что руки у нее красные и огрубевшие от холода. Иногда он представляет, как украдет у бабушки пряжу и свяжет — не варежки, нет, а красивые, тонкие перчатки, как у взрослых. Однажды Ольга зайдет за ним — позвонит в дверь, и когда он откроет, она будет стоять, небрежно привалившись к стене подъезда и щуря светлые глаза. Коротко бросит: «Выйдешь?» — и он скажет, что конечно, только подожди минутку… И вынесет ей перчатки. Или хотя бы варежки — он точно сумел бы связать варежки. И даже вышить на них узор.
Но Ольга презирает варежки и больше не заходит за ним. Она стремительно проходит мимо и никогда не поднимает голову, чтобы взглянуть на его окно. Старая коричневая юбка колоколом бьется над коленями. Красные резиновые сапоги, такие яркие, что светятся в тумане, как фонарики, взламывают отражение тумана в глади луж. И сама Ольга — как тонкая полоска солнца, пробившаяся сквозь плотно задернутые шторы. Иногда она не проходит под его окном в пять минут четвертого, иногда даже в десять — и Филипп замирает от страха и сладкого предвкушения. Еще через пару минут Ольга все-таки появляется. В эти дни она бежит — и невыносимо смотреть, как она летит по ухабистой дорожке, как метет по скользкому болоньевому воротнику светлый хвост, как мелькают такие длинные ноги, — невыносимо горько на все это смотреть: промелькнула — и нет ее.
В один октябрьский вторник Ольга не появляется ни три пятнадцать, ни в половине четвертого. Нет ее и в четверг, и через неделю. Изнывая от тревоги, Филипп дожидается следующего четверга — может, заболела? Все иногда болеют, это проходит, сегодня она появится… Но дорожка пуста.
В четыре часа Филипп слезает со стола и медленно идет к бабушкиному комоду, на котором стоит телефон. Мысли ворочаются тяжело, как набитые мукой мешки. Он сует палец в отверстие диска, набирает двойку — и замирает. Морщит лоб от усилий. Какая следующая цифра? Пятерка? Нет, пятерка — у Янки… Филипп нервно смотрит на часы. Мама вернется еще не скоро, но бабушка может прийти в любой момент. Он выходит в коридор, прикладывает ухо к входной двери. В подъезде тихо. Не визжит тугая пружина, не гремит дверца почтового ящика, не слышится тяжелое дыхание на площадке, где бабушка обычно набирается сил перед последним лестничным пролетом. Филипп возвращается в комнату и решительно дергает верхнюю ручку комода. Ящик легко, будто только этого и ждал, выскакивает из пазов и рушится Филиппу на ноги. По полу с грохотом катятся пахучие пузырьки с корвалолом и мазью Вишневского. Веером рассыпаются упаковки таблеток, квитанции, носовые платки. Филипп бросается догонять особо шустрый пузырек, успевает перехватить его за секунду до того, как тот укатится под бабушкин диван, под который не пролезет и кошка. Обмирая и прислушиваясь, сгребает лекарства и бумаги в ящик. Все безнадежно, все ложится как попало, бабушка обязательно поймет, что он здесь рылся…
Наконец под руку подворачивается то, что он искал: телефонная книжка в зеленой дерматиновой обложке, с затертыми золотыми буквами, в которых едва угадывается год (1976, год его рождения), слово «съезд» и несколько римских цифр. Громко сопя, Филипп откладывает блокнот в сторону, поднимает ящик, прижимая его к животу. От удара об пол фанерные стенки разошлись, и Филипп успевает вспотеть, пока заталкивает ящик обратно в пазы. Он встает криво и никак не задвигается до конца. Охваченный паникой, Филипп уже хочет вогнать его на место ударом кулака — и будь что будет, скажет, что не знает, что случилось, может, пронесет, — но обнаруживает, что сжимает в руке телефонную книжку, и вспоминает, зачем затеял обыск. Блокнот классный, с вырезанным по краю страниц оглавлением, и долго рыться в нем не приходится. Вот она — М, Мо, Молчанова Анна, Ольгина мама…
Номер телефона зачеркнут. Густо-густо зачеркнут синей шариковой ручкой, толстой и подтекающей, как у третьеклашки-второгодника. Филипп понимает, что остался один.
Голодный Мальчик приходит на следующее утро.
Едва открыв глаза, Филипп догадывается, что туман, уже месяц ползущий по городу, за ночь превратился в нечто большее — отвратительную скользкую тварь, полуразумную протоплазму. Он навалился свинцовым брюхом на дом и выдавил окна; он проник в квартиру и теперь медленно переваривает все, до чего может дотянуться.
Привычная какофония с кухни звучит так, будто не касается никого в этом мире: гудение газовой колонки, запах жареной колбасы в белых кружочках сала, шипение яичницы, бряканье посуды, — все приглушенно, блекло, будто понарошку. В предрассветной темноте проступает светлый силуэт бабушкиной кровати: острая складка на покрывале, пышно, уголком поставленные друг на друга подушки под кружевной накидкой. Туман растворил мир, оставив лишь тусклый остов, — но мир этого не замечает. Надо вставать; вместо этого Филипп поворачивается лицом к стене, натягивает на голову тяжелое одеяло и снова закрывает глаза.
В комнате вспыхивает безжалостный свет, и Филипп крепче сжимает веки.
— Подъем, лежебока! — говорит бабушка. — Имей совесть, уже половина восьмого!
Она сдергивает с него одеяло. Филипп мычит, пытается ухватить ускользающий край, но бабушка проворней. Он поспешно садится, обхватив себя руками.
— Шагом марш в ванную, — говорит бабушка. — У нас сегодня диктант.
Кое-как добравшись сквозь заполонивший квартиру серый кисель до ванной, Филипп долго плещет в лицо водой — такой горячей, что руки от нее краснеют, как ошпаренные. Когда он вытирает лицо жестким полотенцем и открывает глаза, туман немного рассеивается — настолько, что становится видно тонкую трещину в раковине, похожую на западное побережье Африки. Ровный поток желтоватой от торфа воды чуть спотыкается на ней, теряя совершенную плавность, и от этого сбоя привычно-противно зудит в межбровье. Филипп тянется за зубной щеткой и мельком заглядывает в зеркало.
Наверное, Голодный Мальчик был там все время, пока Филипп умывался. Стоял за тонкой преградой стекла, ухмыляясь большим щербатым ртом, — только по этой ухмылке Филипп его и узнает. На Голодном Мальчике растянутая майка; его физиономия превратилась в желтоватый лоснящийся блин, а на двойном подбородке белеют головки прыщей. Когда-то острые локти скрылись под складками плоти. Ноздри приплюснутого носа трепещут.
— А что у тебя на завтрак? — жадно спрашивает Голодный Мальчик.
Филипп тихо кладет зубную щетку в стаканчик и плавно отступает от зеркала. Закрывает глаза. Снова открывает. Голодный Мальчик стоит в зеркале: на пару лет повзрослевший, разжиревший до бесформенности, но по-прежнему голодный. Очень голодный.