С того берега
Шрифт:
— Никакими шутками не удастся вам нас поссорить, — сказал Огарев упрямо, — потому что общаться в этой жизни нам осталась, может быть, неделя. — И он взглянул в застывшее бледное лицо Хворостина.
— Я все время об этом помню, — глухо пробормотал Хворостин.
7
Тот посетитель, он запомнился Ивану Петровичу Липранди так остро, словно врезался в его память, и оказался первым вестником всех несчастий, вскоре последовавших. Приехал не в своей, а в наемной карете, и Липранди эту предусмотрительность понял, едва глянув за окно кабинета. Появлению предшествовала записка с просьбой проконсультировать по нескольким вопросам, в которых достопочтенный Липранди заслуженно слывет глубоким специалистом. От записки пахло резкими и вкрадчивыми мужскими духами — не французскими, а восточными. Липранди знал отлично этот гаремный аромат, торговцы духами и специями рекламировали некогда его в Бухаресте как возбуждающий. Этими же духами пахло и от посетителя, когда он явился, с порога расточая любезности, светские незначащие слова и легкие шутки,
Пока посетитель устраивался в кресле, закуривал, осматривался и улыбался располагающе, Липранди на мгновение предался игре, любимой им с ранних лет. Еще молоденьким подпоручиком завел он себе толстую тетрадь (было в ней уже около десяти тысяч выписок из трех тысяч книг на разных языках), где на первой же странице вывел: «О тождестве характеристических свойств человека с различными животными, как в отношении физическом, так нравственном и физиологическом». В нынешнем посетителе сразу и непреложно усматривалась гиена, очень крупная и очень умелая, и Липранди, как всегда это бывало в трудных случаях, установив тождество, успокоился и собрался для разговора. Тем более что уже с момента получения записки он отлично представлял, о чем пойдет речь, и понимал: посетитель столь же отлично знает — Липранди догадлив. Разговор предстоял нелегкий, ибо уступать собеседнику честный Липранди вовсе не намеревался.
«Интересно, — вдруг подумал он. — А ведь этот сановный гость, этот распутный старик при всех своих чисто мужских увлечениях и острых мужских духах чем-то очень напоминает дорогую, но доступную женщину. Есть какая-то потаскушья пластика в его повадках. Гиена. И какой чистый тип!»
Разговор должен был идти о деле некоего Клевенского, крупного чиновника, неумело укравшего казенные деньги и мгновенно растратившего их. Суд уже состоялся давно, Клевенского не изобличили, и, хотя все прекрасно понимали, что украсть мог только он, процесс шел вяло, доказательств сыскано не было, и Клевенского освобождали с порочащей, но ненаказуемой формулировкой «оставить в сильном подозрении». Однако государь распорядился возобновить дознание. Дело (спустя безнадежно много времени) передали в ведение Липранди, а тому картина стала ясна через два дня чтения протоколов и свидетельских уклончивых умолчаний. Клевенский не растратил, безусловно, им украденные казенные деньги — он просто выплатил свои карточные долги. Уже с год, как он играл в компании, сильно льстящей его чиновническому самолюбию. Шушера в этот дом не допускалась, и Клевенский попал туда случайно. Стал с некоторых пор проигрывать, решительно принялся отыгрываться, рисковал, потерял голову и однажды завяз целиком и полностью. Расплатился сгоряча казенными деньгами, а когда спохватился, спохватились и сослуживцы. Впрочем, скорее всего, кто-то из партнеров шепнул по соответствующему адресу. Зачем? Это выяснилось из рассказа самого Клевенского. Сбивчивого, искреннего, перемежаемого слезами. Он очень хорошо держался на прошедшем следствии, но против Липранди, безупречно расставившего сеть вопросов, не устоял. Он признался, что открыл партнерам, откуда были взяты деньги, попросил вернуть их под честное слово, что расплатится немного позже. Но партнеры пожали плечами и разъехались восвояси, а хозяин дома мягко сказал Клевенскому, что, по общему мнению, как это ни печально, но Клевенскому следовало бы застрелиться. И он поехал домой в полуобморочной решимости выполнить благожелательный совет. Однако вид горячо любимой жены и обожаемых детей отрезвил его, наполнив новым ужасом. Так он провел три дня в горячечных размышлениях: повиниться? одолжить? достать? А тем временем в управу благочиния, коей он так безупречно руководил до своей внезапной страсти, нагрянула неведомо кем присланная, как пожарный обоз спешащая ревизия. Правда, ему и тут объяснили, как надобно себя вести, и все было бы хорошо, не возобновись дело сначала, да еще порученное Липранди. Предстояли вызовы генерал-лейтенантов, сенаторов и тайных советников (распорядился лично самодержец, чтобы они по вызову приезжали), предстояли неприятности, разжалования, выговоры и скандальные разговоры.
Кстати, именно этот сегодняшний посетитель не участвовал в большой игре, но, очевидно, кто-то попросил его. Как-то он обернет свою просьбу, интересно? Посулы это будут или угрозы? Про себя Липранди твердо знал, что не дрогнет, не уступит, не смягчится. Он служил России, это было главным, что держало и побуждало его.
— Милый, милый Иван Петрович, милостивый государь, — заговорил посетитель доброжелательно и вкусно, — вы простите меня, бога ради, что отнимаю драгоценное время, но репутация ваша столь высока, а слухи о знаниях и осведомленности столь широко распространены повсюду, что я осмелился обратиться к вам с просьбой, носящей несколько интимный, чуть постыдный, если хотите, в моем положении характер. В сенате не сегодня завтра состоится обсуждение каких-то новых предписаний о раскольниках, в частности о скопцах, и представьте, я о них почти ничего не знаю. А вы председатель скопческой комиссии, знаете о них, конечно, все, растолкуйте мне, бога ради, о чем разговор и в чем проблемы.
И откинулся выжидающе в кресле, весь внимание и заведомая благодарность. Уж на что многоопытен был и тонок Липранди, уж на что изощрен и подготовлен, а такого оборота не ожидал. Впрочем, собрался тут же и почел за лучшее ответствовать, принимая за чистую монету неожиданный вопрос.
— Позволите с двухтысячного года до нашей эры начать? — учтиво осведомился он.
Посетитель усмехнулся.
— Что вы, Иван Петрович, увольте, я вашей эрудиции за такой короткий налет не исчерпаю. Батенька, вы уж мне по-простому, о нашей только матушке-России, и что сия секта означает в ней, многобедственной.
— Изуверское течение, страшное, — медленно заговорил Липранди, мысленно перебирая вероятные переходы к Клевенскому. — Особенно распространилось с половины прошлого века, хотя и раньше были единичные случаи обнаружения. Скопят они друг друга сами, именуя это огневым крещением.
— Ах, кошмар какой, — плотоядно сказал посетитель. — Но под этим всем какая-то ведь чисто теоретическая, что ли, подкладка, не правда ли? На чем они стоят и чем руководствуются? Собственная литература или общеправославная?
— Евангелие, — пожал плечами Липранди. — Умело истолкованное Евангелие, Тексты там и в самом деле соответствующие есть, я вам их, извольте, прочитаю наизусть немедля.
— Никогда не думал, — сказал посетитель заинтересованно.
И Липранди вдруг подумал: а что, если и вправду он поговорить приехал, почитая себя не вправе решать человеческие судьбы, ничего не зная толком? Очень была эта мысль соблазнительной, потому что позволяла расслабиться и изложить предмет со всем блеском тончайшего знания, накопленного трудом усерднейшим и кропотливым. Но расслабиться никак нельзя, ибо ясно, что верткого и могучего сластолюбца этого ничего, ничего на свете не интересует, кроме собственных отправлений, значит — интерес подогретый, а тогда к чему выкладываться? Впрочем, тексты помнятся, слава богу, не скудеет цепкая память, а за время бессмысленной декламации, может быть, догадка нагрянет. Он уже привычно цитировал, польщенный вниманием собеседника, и будто со стороны, из легкого тумана, слышал свой неторопливый, ровный голос:
— «А я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем». «…Итак, умертвите члены ваши: блуд, нечистоту, страсть, злую похоть и любостяжание. Ибо все, что в мире, похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, — не от Отца, не от мира сего».
— Память у вас поразительная, — восхищенно улыбнулся посетитель. — Феноменальная, я бы сказал, память. Я вот не могу похвастаться, хотя мы, очевидно, ровесники. Часто это доставляет неприятные минуты, знаете ли, кто-нибудь попросит о чем-либо, так, пустяки, обещаешь, а потом запамятовал — неудобно…
«Вот оно, — успел подумать Липранди. — «Запамятовал, — сейчас скажет этот изящный дряхлец, — да вот вспомнил и хочу попросить у вас, пустяк, право». Но что?»
— Право, как-то я не думал ранее, что столько в Евангелии действительно доводов против плоти в ее конкретном воплощении. А скажите, милейший Иван Петрович, чем объясняется, что скопческий самый знаменитый наставник — как его? — Селиванов, кажется? — выдавал себя за Петра Третьего? Селиванов, не правда ли?
— У вас тоже превосходная память, — приятно улыбнулся Липранди, продолжая теряться в догадках. — Селиванов. А Петра Третьего в народе почитают чрезвычайно: к примеру, ведь не случайно и Пугачев, если помните, выдавал себя за того же монарха. При Петре Третьем было сделано небольшое послабление раскольникам — бежавшим ранее за границу разрешили вернуться безо всякого наказания. Да еще совпало: уничтожение Тайной канцелярии, о которой уже страшные сказки сказывались, опять же льготы крестьянам, жившим на монастырских землях, а когда вышел указ о вольности дворянской, разрешающий дворянам, в сущности, не служить, как ранее полагалось, то, естественно, родилась в народе легенда, что следующим явится указ об отмене крепостного права.
— Да, да, да, теперь понимаю отлично! — засмеялся собеседник, суетливо подвигавшись в кресле, словно торопился, а вот вынужден был покуда сидеть. — Да, да, да. Это тот самый указ о вольности, который на самом деле писан был секретарем? Знаете эту пикантную историю?
— Нет, — сказал Липранди с интересом. Древний замшелый анекдот давал ему возможность поразмышлять.
— Как же, как же! — Старик оживился, такие истории были его коньком. — Петр собирался повеселиться, но, как огня опасаясь своей любовницы, громко сказал при ней секретарю Волкову, что будет сегодня всю ночь работать с ним над важным указом. Сам запер его в кабинете наедине с датским догом и отправился… — Старик сделал паузу, ибо здесь у слушателей всегда возникал смех, но Липранди внимал с почтительным напряжением, и рассказчик смял эффектное устное многоточие. А Липранди в это время, отбросив на секунду перебор догадок, подумал, что для него самого история, которую он знал и почитал как некое самостоятельное и явно имеющее направленность течение, была мучительным вековым прорастанием в человеческом сообществе высокой справедливости, коей люди до сих пор так и не оказались сполна достойны. Оттого он любил историю и верил, что ей можно помочь. А для светского его ровесника история начиналась и заканчивалась в рамках его собственной жизни и интересов, остальное же состояло из превеликого множества странных анекдотов, призванных услаждать и оживлять разговор.