Саблями крещенные
Шрифт:
— Кони, говоришь, загнаны? — подозрительно покосился на него Барабаш. Полковник уже понял, что выступать навстречу канцлеру Хмельницкий не намерен, и опасался, как бы Маньчжура не попал под влияние его чар.
Однако все это уже не имело для Барабаша особого значения. Маньчжура подтвердил со слов тайного советника, что то, о чем он так долго мечтал, сбывается. Булава будет вручена ему. И если обиженный этой догадкой Хмельницкий решил воздержаться от демонстрации надлежащих канцлеру почестей, — это его дело. Ему, будущему гетману, вести себя с неучтивостью оскорбленного гордыней полковника
— Но беседовал ты не с канцлером? — спросил Хмельницкий, буквально впиваясь взглядом в фигуру сотника.
— Уже говорил, господин полковник. Коронный канцлер — разве он когда-либо снисходил до разговора с казачьим десятником? А человек этот, тайный советник, небольшого росточка, почти, считай, карлик…
— Коронный Карлик…
— Что? — не понял Маньчжура.
— Я знаю этого тайного советника. Значит, он подтвердил, что булаву вручат полковнику Барабашу?
— Говорил уже о булаве, — напомнил новоявленный сотник.
— Повтори, когда тебя спрашивают, да притом по-хорошему.
— Вручат действительно Барабашу. Но служить велено тебе. Хотя тайный советник и понял, что я из полка Барабаша.
— Служить мне, оставаясь при этом в окружении гетмана?
— Его словами молвили, господин полковник. Как крест святой, его.
— Не забывая к тому же о милости самого тайного советника. Ты обязательно должен будешь назвать мне человека, с помощью которого Коронный Карлик намерен поддерживать с тобой связь.
— Как крест святой, назову.
— Иди, казак. Служи мне, Богу и дьяволу.
— Вам, господин полковник. Мой отец служил в сотне вашего отца.
— Не врешь? — оживился Хмельницкий. — Когда это было?
— В битве под Цецорой [24] .
— Вот оно что! И ты — тоже под Цецорой?
Хмельницкий опять повернулся лицом к окну и, остановив взгляд на видневшемся вдалеке куполе православной церковки, какое-то время задумчиво молчал, словно забыл о присутствии Маньчжуры.
24
В 1619 году, во время польско-турецкой войны, в битве под молдавским городом Цецорой, погиб отец Богдана Хмельницкого. В той же битве сам будущий гетман Украины был ранен.
— Вы прекрасны, графиня.
— Попробовали бы вы не сказать этих слов!
Гяур попытался подняться, но Диана уперлась обеими руками ему в грудь и вновь уложила на жесткое ложе, сработанное местным плотником по нехитрому проекту доктора Зинберга. Грубо сколоченные доски были лишь слегка притрушены прошлогодним сеном и прикрыты куском старого затвердевшего войлока. На этом «императорском ложе», в отведенной ему комнате-опочивальне, князь Одар-Гяур «нежился» уже целую неделю, оправдывая при этом самые лучшие прогнозы парижского эскулапа.
«Здоровья в вашем организме, князь, заложено лет на сто пятьдесят. Даже если свои последние сто лет вы растеряете в дуэлях с ревнивыми мужьями, походах и постелях прекрасных дам, все равно отойдете в мир иной в совершеннейшем здравии, из-за неодолимой тоски по молодости». — Этот свой завещательный приговор доктор Зинберг огласил всего час назад, внимательно осмотрев его и сделав очередной массаж спины и поясницы — особый массаж доктора Зинберга, элементы которого были явно позаимствованы из арсенала восточных палачей.
— Как вы чувствуете себя?… — нежно поглаживала дрожащими от волнения ладонями грудь Гяура графиня де Ляфер.
— …Воином, графиня, — коснулся он пальцами золотистого завитка волос у ее виска. — Теперь, как никогда, воином.
— К сожалению, доктор перестарался. Мне бы хотелось, чтобы он сумел вырвать вас из объятий этой войны, дабы ввергнуть в иные объятия, более нежные, как мне кажется.
Все та же чувственная, слегка ироничная улыбка. Огромные, подернутые лазуревой поволокой глаза словно бы подсвечиваются изнутри каким-то глубинным таинственным огнем, от которого невозможно отвести взгляда. И эти четко очерченные, окаймленные коричневатым ободком, выразительные губы, слетая с которых, каждое слово, будь оно самым обыденным, преподносится миру, как трогательный поцелуй.
Эти глаза и эти губы все ближе и ближе. Они привораживают, сковывают волю, вырывая из бренного мира суеты, войн, ненависти и страха.
— Мой мужественный, нежный князь. — Он действительно слышит эти слова из ее уст или же они опять возрождаются из его памяти отзвуками давних, и теперь уже кажущихся невероятными, встреч, как томное воспоминание о минутах любви? О тех минутах, в которые была прожита целая жизнь, совершенно не похожая на всю ту остальную — с ее походами, бездомностью, лязгом мечей, кровью и надеждой на то, что предстоящий бой — еще не последний.
Вздрагивающие лепестки губ.
Ароматное тепло шеи.
Упругая грудь, сворачивающаяся в ладони, словно вечерний бутон…
Гяура хватило только на эти несколько мгновений ласки, а потом все вдруг потонуло в турьем рыке и какой-то дикой страсти. Он набросился на женщину, смял ее и, уложив рядом с собой на мученическое ложе доктора Зинберга, словно на камни Вифлиема, долго путался в одеждах, проклиная свою неумелость и изощренность французских портных, пока, наконец, не разжег в себе весь тот сладостный огонь, с которого начинается и которым завершается всякий первородный грех.
— Остановитесь, князь. Вы растерзали меня. Это невозможно… — пыталась усмирить полковника Диана, почти не сопротивляясь при этом, прекрасно понимая, что никакими словами погасить свою и его плоть уже не удастся. — Но не здесь же… — совершенно обессиленно прошептала она.
…В мгновения наивысшего сладострастия она вдруг открыла глаза и увидела на пороге вдовствующую Мари. Потрясенная тем, что здесь происходит, хозяйка этого присыпанного сеном Эдема застыла от изумления. При этом графиня даже не успела ощутить чувства стыда или хотя бы неловкости. А ее томный, заговорщицкий взмах руки мгновенно погасил возмущение вдовы на той самой высокой ноте, на которой она еще способна была проглотить собственные слова вприкуску с благородным гневом и скрыться за дверью еще до того, как Гяур успел почувствовать присутствие кого-то постороннего.