Сад, где ветвятся дорожки
Шрифт:
Виктории Окампо
На странице 242 «Истории Европейской войны» Лид-дела Харта написано, что наступление тринадцати британских дивизий (поддерживаемых тысячью четырьмястами орудий) на линии Сер-Монтобан, назначенное на 24 июля 1916-го, пришлось отложить до утра двадцать девятого. Проливные дожди (замечает капитан Лиддел Харт) вызвали эту задержку, впрочем, не слишком важную. Приведенное ниже заявление, которое продиктовано, прочитано и официально удостоверено доктором Ю Цуном, бывшим профессором английской филологии в «Hochschule» [1] Циндао, дает происшедшему иное, совершенно удивительное объяснение. Две первые страницы не найдены.
1
Высшая школа (нем.).
«…и я повесил трубку. Ибо сразу узнал голос, ответивший мне по-немецки. Голос капитана Ричарда Маддена. Мадден в квартире Виктора Рунеберга. Стало быть, конец и нашим усилиям, и – впрочем, это не имело большого значения (или казалось, что не имеет значения) – нам обоим. Стало быть, Рунеберг уже арестован или подло убит [2] . До захода солнца того же дня меня должна была постичь аналогичная участь. Мадден не знал милосердия. Лучше сказать, был обязан не знать такового. Ирландец на службе у Англии, человек, упрекавшийся в мягкости и даже в недостатке преданности, –
2
Одиозный и смехотворный вымысел. Прусский шпион Ганс Рабенес, он же Виктор Рунеберг, бросился с пистолетом на капитана Ричарда Маддена, имевшего ордер на арест. Последний, в целях самозащиты, выстрелил и смертельно ранил Рунеберга.
Я по своей природе труслив. Теперь мне можно сказать об этом, теперь, когда уже осуществлен мой план, который никто не назовет рискованным. Да, его осуществление было странным делом. Я свершил это не ради Германии, нет. Мне безразлично варварское государство, вынудившее меня заняться подлым шпионажем. И помимо всего я знаю в Англии человека, скромного человека, который значит для меня не меньше, чем Гёте… Я это свершил потому, что чувствовал: Шеф презирает людей моей расы – моих бесчисленных предков, сопряженных во мне. Я хотел доказать ему, что желтый может спасти его армию. Кроме того, мне надо было бежать от Маддена. Моя дверь в любую минуту могла задрожать от его кулаков и голоса. Я тихо оделся, кивнул себе на прощанье в зеркало, спустился вниз, оглядел спокойную улицу и вышел наружу. Вокзал находился неподалеку, но я предпочел экипаж. Считал, что так меньше опасности быть узнанным, ибо на безлюдной улице чувствовал себя страшно заметным и уязвимым. Помню, что попросил возницу остановиться, не доезжая до центрального входа. Сошел с нарочитой, тягостной неспешностью. Я ехал до местечка Эшгроув, но билет взял до более далекой станции. Поезд отходил через считанные минуты, в восемь пятьдесят. Я заторопился: следующий будет лишь в девять тридцать. На перроне людей почти не было. Я прошел ряд вагонов; помню, видел там земледельцев, женщину в трауре, юношу, погруженного в чтение «Анналов» Тацита; солдата, раненого и счастливого. Вагоны, наконец, тронулись. Человек, которого я узнал, бежал за поездом до конца перрона. Это был капитан Ричард Мадден. Подавленный, дрожащий, я съежился на диване, подальше от окна, от опасности. Скоро моя подавленность сменилась едва ли не злорадством. Я сказал себе, что дуэль началась, но я шутя отвел первый удар, хотя бы на сорок минут, хотя бы по воле случая, отбил атаку моего противника. И внушал себе, что эта скромная победа является прообразом большой победы. Внушал, что не так уж она скромна, ибо не будь чудесного интервала, подаренного мне расписанием, я был бы уже или в тюрьме, или мертв. Внушал (посредством таких же софизмов), что мое слепое везение доказывает мою способность счастливо довести дело до конца. В подобном малодушии я черпал силы – и они мне не изменили. Думается, люди очень часто будут совершать еще более страшные жестокости и скоро останутся только воины да разбойники. Я даю им совет: «Тот, кто идет на лютое дело, должен представить себе, что уже его сделал; должен видеть будущее необратимым, подобно прошлому».Так я и настроил себя, а между тем мои глаза – глаза уже мертвого человека – отмечали истекание моего, может быть, последнего дня и темный разлив ночи. Поезд мягко скользил среди ясеней. Остановился почти в пустынном месте. Никто не выкрикнул названия станции. «Это Эшгроув?» – спросил я мальчиков на платформе. «Эшгроув», – ответили они. Я сошел.
Фонарь освещал платформу, но лица детей оставались в тени. Кто-то спросил меня: «Вы к доктору Стивену Ольберту?» Не дожидаясь ответа, другой объяснил: «Его Дом далеко, но вы не заблудитесь, если пойдете вон той Дорогой, свернете налево и на развилках тоже будете все время сворачивать влево». Я бросил им монету (последнюю), спустился по каменной лестнице и оказался на пустынной дороге. Она полого шла вниз. Под ногами – сырая земля, над головой сплетаются ветви, близкая и круглая луна, казалось, меня сопровождает.
Мне вдруг почудилось, что Ричард Мадден каким-то образом проник в мой отчаянный замысел. Но я тут же отказался от нелепой мысли: это невозможно. Совет сворачивать все время влево напомнил мне об известном методе отыскивать центральную площадь в некоторых лабиринтах. Я кое-что смыслю в лабиринтах – недаром же я правнук того самого Цюй Пена, который был правителем Юньнани и отрекся от эфемерной власти, чтобы написать роман, еще более насыщенный действующими лицами, чем «Юн Лоу Мэн» [3] , и создать лабиринт, где затерялись бы все люди. Тринадцать лет он посвятил решению этих двух разнородных задач, пока не погиб от руки чужестранца, и его роман слыл нелепицей, а лабиринт не был найден. В английской роще я размышлял об исчезнувшем лабиринте, представлял его целым и невредимым где-нибудь в тайнике на вершине горы или сгубленным ростками риса где-нибудь под водой; представлял его и безграничным – не из восьмигранных строений и вьющихся троп, а из рек, провинций и королевств… Я стал думать о лабиринте лабиринтов, об извилистом гигантском лабиринте, который охватил бы прошлое и будущее и вобрал бы в себя даже звезды. Увлекшись иллюзорными образами, я забыл, что меня по пятам преследуют, стал, отвлекшись от времени и действия, просто частицей мира. Словно слился с туманным и трепетным простором, луной, вечерним полумраком, а на пологом пути к тому же и ног не чувствовал под собою. Вечер был мягок и бесконечен. Дорога шла вниз и постоянно двоилась на затянутых дымкой лугах. В порывах легкого ветра долетала и снова гасла резкая, словно силлабическая музыка, приглушаемая расстоянием и листвой. Мне подумалось, что человек может быть недругом человека – вольно или силою обстоятельств, но не врагом страны – с ее светлячками, словами, садами, ручьями, закатами. И вот я стою перед высокой ржавой калиткой. Сквозь прутья вижу аллею и нечто вроде беседки. Вдруг меня осенили две мысли; одна – ординарная, другая – поразившая меня самого: музыка звучала из беседки, музыка была китайской. Потому-то я и воспринял ее как нечто естественное, не обратив внимания на характер звуков. Не помню, был ли на калитке звонок, колокольчик или я достучался руками. Искрометная музыка не умолкала. Но вот в доме блеснул фонарь и поплыл к ограде, фонарь, который стегали тьмой или совсем загораживали ветви; бумажный фонарь, формой похожий на барабанчик и цветом на луну. Нес его высокорослый мужчина. Лица его я не видел, ибо глаза слепил свет. Он распахнул калитку и сказал на моем языке:
3
«Сон в Красном тереме» – роман китайского классика Цао Сюэ Циня (1715-1762).
– Я вижу, благочестивый Ши Пен соизволил скрасить мое одиночество. Вы, наверное, хотите увидеть сад?
Услышав имя одного из наших консулов, я смутился и повторил:
– Сад?
– Да. Сад, где ветвятся дорожки.
Что-то шевельнулось во мне, и я произнес с непонятной уверенностью:
– Сад моего предка Цюй Пена.
– Вашего предка? Вашего именитого предка? Входите. Влажная дорожка замысловато вилась, напоминая мне
о моих детских годах. Мы вступили в библиотеку, заполненную восточной и западной литературой. Я узнал переплетенные в желтый шелк тома рукописи Утраченной Энциклопедии, которую составил Третий Император Лучезарной Династии и которая так никогда и не была отпечатана. Граммофонная пластинка кружилась рядом с бронзовым фениксом. Помню большую розовую вазу и Другую, очень старинную, того небесно-голубого цвета, который наши искусные мастера переняли у гончаров Персии…
Стивен Ольберт с улыбкой наблюдал за мной. Он был (как я уже говорил) высокоросл, худощав, с серыми глаза-Ми и серой бородкой. Походил и на моряка и на священнослужителя. Позже он сообщил мне, что был миссионером в Тяньцзине, «до того, как увлекся китаеведением».
Мы сели; я – на длинную низкую софу, он – возле окна под круглыми стенными часами. По моим расчетам, преследовавший меня Ричард Мадлен должен был появиться не ранее как через час. Сжигать корабли мне пока не стоило.
– Да, удивительна судьба Цюй Пена, – сказал Стивен Ольберт. – Правитель своей родной провинции, мудрый астролог и звездочет, любитель толковать канонические книги, шахматист, известный поэт и каллиграф, он пожертвовал всем, чтобы сделать книгу и лабиринт. Он отказался от радостей тирании, и добродетельства любви, и чревоугодия, и даже от своей учености и на тринадцать лет уединился в Павильоне Истого Одиночества. После его смерти наследники нашли одни лишь беспорядочные рукописи. Семья, как вы, может быть, слышали, захотела предать их огню, но его душеприказчик-монах то ли даосист, то ли буддист – настоял на опубликовании.
– Мы, из рода Цюй Пена, – заметил я, – до сих пор проклинаем монаха. Опубликование было несусветной глупостью. Эта книга – абсурдное скопище противоречивых набросков. Я ее как-то листал. В третьей главе герой умирает, в четвертой – живет и здравствует. Что касается другого увлечения Цюй Пена, его лабиринта…
– Лабиринт – здесь, – сказал Ольберт, указав на высокое лакированное бюро.
– Лабиринт из слоновой кости! – воскликнул я. – Крохотный лабиринт…
– Лабиринт символов, – прервал он. – Невидимый лабиринт времени. Мне, варвару-англичанину, довелось раскрыть этот простой секрет. По прошествии ста лет всех подробностей нам не восстановить, но и вообразить то, что было, несложно. Цюй Пен, наверное, сначала сказал: «Я удаляюсь писать книгу», а потом: «Я удаляюсь создавать лабиринт». Все думали, что речь идет о двух вещах; никто не догадался, что лабиринт и книга – одно и то же. Павильон Истого Одиночества возвышался в центре сада, видимо очень сложно построенного. Это и заставило людей думать, будто лабиринт материален. Цюй Пен умер, и никто в его огромных владениях не нашел лабиринта. Запутанность романа мне подсказала, что это и есть лабиринт. Два обстоятельства вывели меня на правильный путь. Первое – примечательная легенда о том, что Цюй Пен задался целью сотворить подлинно нескончаемый лабиринт. И второе: фрагмент из найденного мною письма.
Ольберт встал. На какой-то миг повернулся ко мне спиной и открыл черное с золотом бюро. В руках у него оказалась бумага, некогда алая, а ныне бурая, ломкая, обветшалая. Да, недаром называли Цюй Пена искусным каллиграфом. Я впился глазами в иероглифы, странные по смыслу, начертанные тонкой кисточкой человека, мне родственного по крови: «Заповедую разным (не всем) грядущим временам мой сад ветвящихся дорожек». Молча я возвратил листок. Ольберт продолжил рассказ:
– До того, как я обнаружил письмо, передо мною возникла проблема – как можно сделать книгу бесконечной? Вначале я остановился на круговороте сюжета. Если последняя страница тома аналогична первой, то конца этой вещи не будет. Вспомнилась мне и та ночь, посередине «Тысячи и одной ночи», когда царица Шахразада принимается пересказывать слово в слово (из-за сверхъестественной рассеянности переписчика) историю «Тысячи и одной ночи», чуть было не вернувшись к той самой ночи, когда рассказ ее повторился впервые, – и мог повторяться бесконечно. Я подумал и о возможности создать произведение в духе Платона – преемственное, переходящее от отцов к детям, дабы каждый новый автор добавлял по главе или исправлял бы с бережной точностью страницы, созданные старшими поколениями. Эти Домыслы меня позабавили, но я понимал, что объяснения, хотя бы примерного, той противоречивости, что отличает главы книги Цюй Пена, не найдено. Я пребывал в Растерянности, когда из Оксфорда мне прислали письмо, которое вы уже видели. Меня, понятно, заинтриговала Фраза: «Заповедую разным (не всем) грядущим временам Мой сад ветвящихся дорожек». И вдруг меня осенило: «сад ветвящихся дорожек» – это и есть его хаотический роман. Фраза «разным (не всем) грядущим временам» вызвала в моем воображении картину ветвления во времени, а не в пространстве. Я снова перечитал всю книгу и убедился в правильности догадки. Во всех сочинениях персонажи, встречающие многие альтернативы, всегда выбирают что-то одно и отвергают другое. В романе прихотливого Цюй Пена они выбирают – одновременно – все открывающиеся перед ними пути. Он «создает», таким образом, для одних и тех же лиц разные будущие времена, разные «завтра», которые в свою очередь множатся и ветвятся. Отсюда – все видимые противоречия романа. Фанг, например, что-то прячет; кто-то ломится к нему в дверь, Фанг хочет убить пришельца. Понятно, есть много возможных развязок: Фанг убивает наглого гостя, гость убивает Фанга, оба спасаются, оба гибнут и так далее. В произведении Цюй Пена имеют место сразу все развязки, и каждая служит исходным пунктом для остальных возможных линий. Иногда дорожки этого лабиринта сливаются в одну: например, вы являетесь ко мне в дом, причем в одном из возможных прочных времен вы – мой враг, а в другом – мой друг. Если вам не режет слух мое косноязычное произношение, я прочитаю пару страниц. Его лицо в праздничном свете лампы было, конечно, лицом старца, но в нем виделась какая-то незыблемость, даже вечность. Медленно и отчетливо прочитал он два варианта одной и той же истории. В первом – войско идет к полю боя через безлюдные горы; ужас, вселяемый мраком и голыми скалами, заставляет не думать о жизни и смерти, и ему легко достается победа. Во втором – то же войско в канун сражения оказывается в замке, где идет пир; шум и пламень битвы кажутся тем же пиром – и победа тоже одержана. Я слушал с надлежащим вниманием эти старинные сказки, сами по себе менее примечательные, чем тот факт, что их породил мой предок, моя кровь, а этот человек из далекой империи их мне воскрешает, – именно теперь, когда я пускаюсь в отчаянную авантюру на этом западном острове. Помню последние слова, повторявшиеся в каждом из двух вариантов и звучавшие как тайный наказ: «Так сражались герои – спокойны их отважные сердца и яростны их сабли, – герои, готовые убить и умереть».