Сады диссидентов
Шрифт:
На этот вопрос ответить легко: Пол.
– Ринго. Что там написано?
Мирьям запустила предсказание курицы, как фрисби, сквозь широкую открытую дверь “Дейвз” прямо на тротуар Канал-стрит, под ноги прохожим.
– Да плюнь ты, ничего особенного. Знаешь, что сказала мне Роза, когда я дала ей послушать “Сержанта Пеппера”?
– Что?
– Я не буду слушать, пока они не перестанут орать. Цитирую слово в слово.
– А!
– Ну не смех ли? Только ей и командовать отрядом борьбы с крикунами! Слушай, а как ты с ней ладишь?
Трудно сказать, понял Цицерон вопрос или не понял.
– Нормально.
– Можешь рассказывать мне всё, малыш.
– А всё – это что?
– Ну, приведи какой-нибудь пример. Скажем, самое худшее, что она при тебе сделала. Не стесняйся – можешь сочинить самую отъявленную ложь, и я тебе поверю.
Мирьям допила свой коктейль, со свистом всосав через соломинку остатки ванильной пены.
Мирьям постоянно
Что знала об этой истории Мирьям? Если подсчеты Цицерона были верны, то роман между Розой и Дугласом завязался примерно в то же время, когда Мирьям стала меньше бывать в Саннисайде, предпочитая Макдугал-стрит. Даже если Мирьям и заметила тогда катастрофу, то в какой момент она могла бы обратить внимание, что катастрофа утягивает за собой в фарватере еще и младенца? Гражданский Патруль Саннисайда был организован в 1955 году. Значит, Цицерон находился еще в утробе матери, когда его отец познакомился с Розой Циммер.
– Ты что, язык проглотил? Ладно, я помогу тебе разговориться.
Вот тогда-то Мирьям и рассказала о своем “путешествии” в чрево Розиной кухонной плиты. Описывая этот эпизод, она порывисто жестикулировала, возможно, непроизвольно заново его проживая. Чтобы продемонстрировать неожиданную силу Розы, она крепко вцепилась пальцами в плечи Цицерона, и они оба чуть не свалились с табуреток, чем привлекли к себе любопытный взгляд продавца.
А затем Цицерон, смущенный всем, что услышал, возможно, снова позволил себе задержать взгляд на этих жилистых предплечьях, видневшихся из-под закатанных рукавов. И что-то такое скользнуло по лицу Мирьям, когда она приняла прежнюю устойчивую позу, – и это означало, что она успела заметить его взгляд. Выражение ее лица совершенно изменилось – уже ничто в ней не напоминало Розу. А возможно, ей с запозданием пришло в голову, что вряд ли Цицерон способен рассказать нечто такое, что могло бы сравниться с ее историей. Так игра закончилась, даже не успев начаться. Мирьям переменила тему, хотя и не объявила заранее, какова будет новая.
– Да, я забыла: китайская курочка просила меня еще кое-что тебе передать.
– Что же?
– Неси свою любовь, как небо. – И она сверкнула глазами в сторону продавца коктейлей, хотя этот угрюмый и симпатичный юноша уже утратил к ним интерес и принялся в очередной раз протирать грязноватой тряпицей серебристую лебединую шею сиропного крана.
Вот так просто, за каким-то жидким, как моча, молочным коктейлем, время могло остановиться, а жизнь – зависнуть где-то посередине. Точнее – жизнь самого Цицерона. Мирьям увидела его истинную сущность. Не то что старшеклассники, которые обзывали “гомиками” и Цицерона, и остальных мальчишек помладше в школьной раздевалке. Тех-то ему не было ни малейшей необходимости одурачивать, потому что они сами не понимали смысла этого ругательства и к тому же не удосуживались находить различия между ними. Другое дело – те четверо-пятеро взрослых мужчин, какие-то затравленные, унылые заморыши, которых он встречал в последний год: проходя мимо по тротуару, они успевали смерить Цицерона характерным оценивающим взглядом. От них – от этих незнакомцев, которых Цицерон и знать не желал, – ему тоже не было причины прятаться. Он лишь дерзко смотрел в ответ – и листок с новой информацией мысленно откладывал в папку, где хранил нежелательные варианты собственной будущей жизни. С Мирьям все обстояло иначе. От нее он как раз таился – как таился и от родителей, и от Розы, как таился от тех немногочисленных учителей, которые отмечали его интеллект. А Мирьям все равно видела его насквозь.
А потом, все так же порывисто, она развернула и подтолкнула его совсем в другую сторону. Позже Цицерон осознал, что она решила избавить его от неловкости – ведь она только что вывела его на чистую воду, заметив в нем, как тогда еще говорили, пускай и сочувственно, инвертированную сексуальную ориентацию, – хоть у продавца в “Дейвз” и в самом деле были очень красивые руки, вполне достойные сладострастного взгляда: люди, знающие в этом толк, его бы поддержали. Однако в результате она скорее усугубила, чем сгладила его смущение. Неужели то, что случилось только что, случилось в самом деле – или Цицерон сам все выдумал? Или, что совсем уж странно, Мирьям каким-то образом увязала между собой два эти громовых раската? Второй же раскат грома последовал, когда Мирьям вдруг принялась поглаживать себя по животу под футболкой, так что лицо Граучо растянулось и искривилось под костяшками ее пальцев.
– А знаешь, почему я набросилась сразу на два коктейля, да еще после сытного дим-сама? Не догадываешься?
На секунду Цицерону показалось, что она смеется над ним – и его весом. Жирный
Это был особый талант Мирьям – делать далекоидущие выводы. Именно эта манера ронять намеки привлекала и завораживала студентов в старшекласснице: вечно-то она знала больше того, что знала, и знала еще, что все, о чем она знает, объединено тайной и сексом. Ее улыбка как бы говорила Цицерону: Это все – правда. Как можно было выболтать все эти секреты в один день тут, на углу Канал-стрит и Бродвея? Цицерон был единственным в школьной компании, кто противился повальной эпидемии суеверия и оставался равнодушным к разговорам о том, что если “Чудо-Метс” победят в ежегодном чемпионате в том же самом году, когда героические люди ступят на Луну, то, значит, в самом деле это правда – что все-таки близится Эра Водолея. А это, в свой черед, давало пищу слухам о том, что тысяча девятьсот 69 – это на самом деле особая поза в сексе, нужно только найти подростка постарше, чтобы он это подтвердил! Как знать, быть может, Цицерону еще придется отказаться от своего упрямства – и тоже поверить в знаки и чудеса.
Потому что, если совсем не верить в могущество знаков, тогда почему – в печку? В печь! Мало ли какое орудие можно было выбрать для покушения на самоубийство и детоубийство – электрическую розетку, банку с таблетками, гильотину, да что угодно! Сколько раз Цицерон слышал, как Роза шепотом произносила слова “Треблинка” или “Аушвиц”, когда они с ней вдвоем отходили от встреченного на улице человека, после того, как они с Розой обменивались несколькими фразами на будто комковатом, сердитом идише (зачастую Цицерону казалось, что бывший узник мог расслышать этот шепот). Дряхлые души – хотя иным из них было всего лет по тридцать или сорок, а значит, в концлагерь они попали совсем детьми – может быть, в возрасте Цицерона. Эти уцелевшие в бойне люди, бродившие по наклонным тротуарам, были едва способны пройти в винный погребок или присесть на скамью в парке: их эмигрантское существование являлось всего лишь длинным эпилогом к главной жизненной травме. В Розином многозначном горестном тоне каким-то образом умещалась не только ненависть к немцам, но и восхищение их дьявольским опытом, и огорчение из-за того, что теперь она вынуждена бойкотировать их литературу и шоколад (Цицерон, немцы дали нам Гёте!). В ее тоне слышалось не только глубочайшее сострадание к жертвам, но еще и капелька презрения к их излишнему простодушию, помешавшему им бежать вовремя, а еще – толика зависти к их совершенно особому, простительно жалкому виду: Роза знала чересчур много. Она до такой степени являлась сообщницей двадцатого века, что не могла быть просто его жертвой. Хотя и жертвой она тоже была. Этот век – выражаясь школьным словцом сверстников Цицерона – кинул ее. Выжившие узники концлагерей, тяжко ступавшие по тротуарам Саннисайда, несли на своих плечах, помимо прочего, еще и бремя позорного сталинского пакта, что кололо Розу прямо в израненное нутро.
И все-таки Цицерон, сидевший в тот прохладный ноябрьский день на табурете в “Дейвз” в тысяча-девятьсот-сексуальной позе, Цицерон, сидевший на углу Канал-стрит и Бродвея на заре эры Водолея, со всеми своими недостойными планетами, Цицерон с едва не лопающейся головой, гудевшей от всего того, чем обогатила ее за один-единственный день дочь Розы Циммер (если Мирьям была беременна ребенком фолк-певца, который вскоре получит имя Серджиус, то и голова Цицерона тоже оказалась оплодотворена и беременна догадками о том, чем станет для него в будущем расставание с Розой и Саннисайдом), – все-таки тогдашний Цицерон, сидевший на том табурете, был еще безмолвствующим Цицероном. Он был круглолицей и застенчивой ЧЕРНОЙ дырой, таившей в себе и догадки, еще не родившиеся на свет, и гул идей, еще молчавших внутри его головы. Он, прирожденный механизм для разоблачения всяческой ахинеи, был к тому же механизмом, производившим молчание. В тот день подозрительность Цицерона, которую Роза, несмотря на все свои старания, лишь укрепляла в нем, оказалась каким-то образом вывернутой наизнанку – инвертированной! да! – из-за того пьяного, грубого приятия мира, какое продемонстрировала Мирьям. А еще из-за того, что она увидела насквозь его самого. Раз невидимки из Цицерона не вышло, значит, следует обдумать какие-то другие варианты. И все же в тот день Цицерон так и не сделал и не сказал ничего такого, что могло бы заставить умолкнуть хор голосов, советовавших ему подумать о карьере полузащитника. Привычка одержала верх.