Сафари
Шрифт:
Глава четырнадцатая
Странное чувство испытал я, когда впервые, после стольких лет, вступил на родную землю. Должен признаться, что меня прежде всего охватило сознание моей отчужденности и одичания. Я решительно неспособен был правильно воспринимать знаменитое благоустройство своего отечества.
Воплощение его предстало передо мною на границе в лице полицейского, который потребовал от меня документы.
О, прекрасная Америка, где от меня во время бесчисленных пятилетних странствований ни разу не потребовали никаких удостоверений!
В качестве беспаспортного, я был немедленно доставлен в полицейский
— Как же вы собираетесь добраться домой? — спросил меня представитель полиции. — Нищенствовать и ночевать под открытым небом запрещено, как вам известно!
— Нищенствовать я не собираюсь! Но неужели, действительно, нельзя соснуть где-нибудь в лесу или в поле, если я до вечера не найду работы?
— Никак нельзя! — засмеялся он. — Вы какой-то чудак! Вот что: если вы в самом деле намерены работать, передайте эту записку в Везеле, на кирпичном заводе. Там всегда нуждаются в рабочих. А по этой записке вам выдадут в железнодорожной кассе билет четвертого класса!
— Благодарю вас! — сказал я, обрадованный, и хотел пожать ему руку, но, по-видимому, он счел, что это странно и отклонил мое рукопожатие.
На кирпичном заводе мне удалось устроиться, я провел там три недели, заработал немного денег и купил себе чемодан, чистую рубаху и железнодорожный билет четвертого класса.
Я вышел из поезда на том самом вокзале, с которого я десять лет тому назад отправился в далекое странствование с двадцатью марками в кармане, исполненный радостными упованиями. Упования мои рассеялись, опустел и карман — в нем теперь было не более двух марок.
Радость моей старой, измученной матери не поддается описанию. Глаза ее так засияли, что мне вспомнились другие, навеки закрывшиеся глаза, и старая боль вновь сжала мое сердце.
Я сразу увидел, как необходим был мой приезд, и на следующий день пошел искать работу. Стояла зима и найти ее было не легко. Особенно трудно это было мне: ведь я так отвык от немецких условий жизни, все здесь так мне было чуждо! Я до сих пор не могу забыть впечатления, которое производило на работодателей сообщение о том, что у меня нет документов. Они смотрели на меня с удивлением и ужасом. Потом поспешно хватались за свои золотые часы. Ведь я мог их украсть!
Преодолев всевозможные бюрократические препятствия, после бесконечных, занесенных в протокол препирательств, я стал наконец обладателем свидетельства об инвалидности и членской книжки рабочих — заготовителей строительного материала.
Через несколько дней нашлась и работа. Мне дал ее какой-то плотник. Я стал таскать и возить балки и доски, запах которых напоминал мне Чикаго и Оклаему.
У моей матери вновь появился запас колбасы в шкафу; покачивая головой, она с наслаждением пила дорогой кофе, расточительно купленный мною на первые же заработанные деньги. Но недолго нам пришлось радоваться; новое предприятие вскоре обанкротилось, и я опять остался без работы.
Однажды я возвращался домой из какого-то собрания рабочих в обществе нескольких товарищей, таких же безработных, как и я. Мрачные и безмолвные брели мы по снегу через темный парк, ведущий в наше отдаленное предместье. Один из товарищей попросил меня рассказать что-нибудь интересное об Америке. Я отказался. Но они настаивали, пришлось согласиться, я стал рассказывать, сначала неохотно и вяло, потом увлекся и увлек своих слушателей.
Когда я кончил, один из них, совсем простой и мало интеллигентный человек сказал мне: «Послушай, запиши-ка ты все это и снеси в «Рабочую газету». Тебе там за эту штуку заплатят двадцать марок! Да, да! Я знаю, у меня есть знакомый, который пишет такие рассказы и уже несколько раз получал за них по двадцати марок. А если написать побольше, так и по тридцати платят! Попробуй! Ну, прощай! Мне налево, я живу здесь за поворотом».
Мы посмеялись над его предложением и заговорили о том, что теперь можно бы наняться убирать первый снег. Авось и удастся что-нибудь на этом заработать!
Я вернулся домой, в нетопленую комнату, и принялся за скудный ужин, состоявший из остатков черствого хлеба. Воспоминания о рассказанных товарищам приключениях продолжали меня преследовать. К ним присоединились другие воспоминания, одно за другим… И по мере того как образы пережитого во всей своей яркости вставали предо мной, какой-то внутренний голос властно говорил мне: удержи нас!
Я поднялся с твердым намерением написать рассказ; отыскал какую-то старую, не исписанную школьную тетрадь и принялся за дело; я постарался ясно и просто изложить на бумаге эпизод, рассказанный мною товарищам…
На следующий день я отправился в редакцию «Рабочей газеты». Это показалось мне едва ли не самым трудным и страшным из всего, что испытал в жизни. Раз десять я останавливался на лестнице, два раза спускался обратно, потом поднимался снова и в нерешительности останавливался перед дверью, на которой красовалась визитная карточка редактора. Я читал и перечитывал страшные слова: «Доктор Моргенштерн». Наконец овладел собою, постучал и вошел. Вытащил из кармана свою тетрадь и вытер градом катившийся с меня пот. Тут только я заметил огромный письменный стол и склонившийся над ним лысый череп. Доктор Моргенштерн поднял голову, и сквозь стекла очков на меня устремился проницательный взгляд. Взяв мою тетрадь, он быстро перелистал ее, потом стал читать. Я с трудом переводил дыхание и думал о том, где, собственно говоря, кончается лоб на этой голове.
Внезапно он прокаркал: «Вы бы сели!» и снова углубился в чтение.
В дверь кто-то постучал. «Войдите!» — сердито крикнул доктор Моргенштерн.
Появился господин в золотых очках, с белокурой бородкой.
— Опять этот дурак пришел! — сказал доктор, указывая на заваленный бумагами диван, и продолжал чтение.
Я попятился к стене, чтобы очистить место для потасовки, которая по моим представлениям, немедленно должна была последовать за этим; однако белокурый господин лишь усмехнулся и с любезным поклоном представился мне: «Профессор Зенгер». После этого он спокойно погрузился в бумажный ворох на диване.
Я был ошеломлен. Так это профессор, а доктор назвал его дураком! Должно быть он всемогущий человек, этот доктор! И вероятно не так уж плохо то, что я написал, иначе он не стал бы читать и не заставил бы профессора ждать. Я успокоился и повеселел. Небось он не мог бы пробежать пятьдесят миль в один день, или проехать две тысячи миль в пять дней, не имея ни одного цента в кармане. Пусть только попробует назвать меня дураком! Я здорово отколочу его за это!
Внезапно доктор Моргенштерн засмеялся. — Это он, конечно, смеется надо мною и над моей нелепой затеей. Очень нужно было мне лезть в писатели! Я поспешно направился к двери, собираясь удрать, но в это время он кончил чтение и заговорил со мною: