Сахалин
Шрифт:
Смотритель К., производивший эту экзекуцию, сам говорит, что это так:
– Это моя система. А то что: отодрался, да и к стороне. Это их не берет. Нет, а ты целый день полежи, помучайся!
Разве не истязание? В каком законе определено что-нибудь подобное?
– Меня так взодрали, два месяца потом на карачках, на коленках, на локтях, стоял, лечь не мог. Цельный месяц после порки все из себя заносы вытаскивал. Гнил.
– Я и посейчас гнию!
И действительно гниют.
Такие наказания были в Александровской тюрьме, когда в соседней камере драли, один арестант под нары залез и там
И это тоже факт.
А старики, слушая эти рассказы более молодого каторжного поколения, только усмехаются.
– Это еще что! Какая каторга! Вот на Каре в разгильдеевские времена было, вот это драли. Мясо клочьями летело.
И они показывают страшные шрамы действительно от вырванных кусков мяса.
– А это что за каторга!
И древние старики рассказывают о страшных церемониях "посвящения в каторжные", практиковавшегося встарь.
В этой ужасной, смрадной богадельне, где все дышит ужасом, спят не иначе, как с ножами под подушкой, или под тряпьем, заменяющим подушку. Боятся - обокрадут.
Старики у стариков вечно ночью воруют.
– Вешают мало! Вешать их надо!
– жалуются ростовщики, "отцы".
– Ни одну ночь спокойно не проспишь. Все сговариваются старики, все сговариваются: "Пришьем его, как заснет".
Если в камере умирает какой-нибудь старик, остальные кидаются, обирают все до нитки, - так что труп находят совсем голым. Это уж обычай.
И старики, обобравшие уже помногу покойников, жаловались:
– А денег помногу никак не найдешь!
– Уж покойников двадцать этак-то раздевал!
– жаловался мне один старик.
– Хоть бы что! Прячут, черти! Уж я всегда держусь в камере, где "отцы" есть. Место себе на нарах сколько разов в таких камерах покупал, из последнего тратился. Все думаешь, - вот какой помрет, воспользуемся. Занедужится ему, - ждешь, ночи не спишь. Затихнет ночью, подойдешь, - нет, еще дышит. "Что, - говорит, - ждешь, Афанасьич?" Смеются которые из них. Просто измаешься с ними, ночей не спамши. А день-то денской боишься: а ну-ка его в "околоток" от нас унесут. Хоть мы про таких и не сказываем. Лучше, чтобы у нас в камере померли. Наконец кончится человек. Тут уж как ему совсем кончаться, почитай весь номер не спит, караулят, сидят. И день-деньской из камеры не выходят и по ночам не ложатся. Кинемся это к нему, - так тряпье, да денег рублей двадцать, - больше и не находили. А ведь есть которые по сотельной имеют. Прячут, хитрые черти! Так и околеет, - никому не достанется.
Прятать деньги старики уходят куда-нибудь в поле, потихоньку, чтоб никто не подсмотрел. В то лето, когда я был, в богадельне повесился один старик - "отец", кто-то проследил, куда он спрятал деньги, и, когда старик пришел однажды, ямка была разрыта. Он не выдержал и удавился, быть может, за несколько месяцев до смерти, которая и так бы все равно пришла.
Так живут эти люди, пока их не стащат в "околоток", а потом на кладбище.
Околоток, - это нечто в роде лазарета. Но только "нечто". Врачей на Сахалине мало, - и в Дербинскую богадельню врачи заезжают
Околоток Дербинской богадельни - это место страданий, последних вздохов и разврата.
Околоток - небольшая комната, где лежит человек двадцать больных и ожидающих последнего часа. Вместе с мужчинами здесь лежат и две старухи: Афимья и одноглазая "Анютка".
Целый день в околотке ругань между Афимьей и ее "содержателем", слепым паралитиком.
– Спокою от них нет!
– жаловались старики, близкие уж совсем к смертному часу.
– А вы сдыхайте, черти старые!
– кричал слепой паралитик.
– Только койки зря занимаете, подлецы! Сдыхать пора. А живой о живом и думает.
У него отнялись ноги, а руками он вокруг себя так и шарит, так и шарит.
– Афимья! Афимья! Где ты?
– Здесь я. Чего ты? Эк, провал тебя не возьмет!
– Не смей уходить. Куда ты? Опять к Левонтию пошла?
– чуть не плачущим голосом блажит старик.
– Ах, глаза мои не видят! Видел бы! Пришить вас мало! Ах, шкура! Со всеми-то путается!
– Из-за нее только и в околотке лежу!
– жаловался он мне на Афимью.
– Такая подлая старуха! Ни на минуту оставить нельзя. Рупь ведь в неделю она мне стоит, рупь ей плачу, да чай каждый день со мной пьет, да булку белую завсегда ест, да молоко пьет! А благодарности ни на эстолько! Все к Левонтию бегает. Ведь сдыхает, пес, а все на чужую бабу зарится. Афимья-я-я!..
– Да здесь я. Не ори, чисто зарезанный!
Старика перевязчик держит в околотке охотно. Старик, - по-каторжному, "богатый", из "отцов", - платит ему "по полтинничку" за гофманские капли, которые перевязчик выдает ему за "возбуждающее".
А пятидесятивосьмилетняя Афимья составляет конкуренцию кривой пятидесятишестилетней "Анютке". Анютка слепа на один глаз. Другой у нее болит, и она нарочно его себе растравляет, чтобы остаться в околотке.
Перевязчик, который за это пользуется ее благосклонностью, держит ее в околотке.
– Вот доктору скажу, глаз себе травишь!
– кричит, ругаясь с ней, Афимья.
– Куды ж я, слепая-то, пойду?
– огрызается Анютка.
– Смотри, как бы я не сказала, как ты коленко у себя расколупываешь, зажить не даешь!
Специальность Анютки, как и Афимьи, торговля своим старым телом.
Какая ужасная, мерзкая, гнусная старость!
Словно куча навоза догнивает на солнце, каторжная Дербинская богадельня, - эти отвратительные, страшные, жалкие, несчастные, так много страдавшие люди.
Конец II части.
notes
Примечания
1
У нее мать была сослана в каторгу.
2
Это делается часто; доносчиков, "для отвода глаз", подвергают наказанию, будто он в немилости у смотрителя. Часто доносчики, заподозренные каторгой, просят даже, чтобы их подвергли телесному наказанию, "а то убьют".
3