Сахалин
Шрифт:
На том свете, а на нынешнем
Поминать в тюрьмах будем мы
Вас, наши родные.
Песня стихает на долгой жалобной ноте. "Занавес" отдергивают. Спектакль начался.
Для начала идет сцена: "Опять Петр Иванович!"
Из-за грязной занавески, долженствующей изображать ширмы, появляется традиционный "Петрушка".
Плут, проказник, озорник
Всюду и везде, по всей Руси он только плутует и мошенничает, покупает и не платит, дерется и надувает квартального.
Здесь он еще и отцеубийца.
Это уже не веселый "Петрушка" свободной Руси, это мрачный герой каторги.
Из-за занавески показывается старик, его отец.
– Давай, сынок, денег!
– А много тебе?
– пищит "Петрушка".
– Да хоть рублей двадцать!
– Двадцать! На вот тебе! Получай!
Он наотмашь ударяет старика палкой по голове.
– Раз... два... три... четыре...
– отсчитывает "Петрушка".
Старик падает и перевешивается через ширму.
"Петрушка" продолжает его бить лежачего.
– Да ведь ты его убил!
– раздается за ширмой голос "хозяина".
– Зачем купил, - свой, доморощенный!
– острит "Петрушка".
Это вызывает взрыв хохота всей аудитории.
– Не купил, а убил, - продолжает хозяин.
– Мертвый он.
– Тятенька, вставай!
– теребит "Петрушка" отца под непрекращающийся смех публики.
– Будет дурака-то валять! Вставай! На работу пора!
– А ведь и впрямь убил!
– решает, наконец, "Петрушка" и вдруг начинает "выть в голос", как в деревнях бабы воют по покойникам: "Родимый ты мой батюшка-а-а! На кого ты меня споки-и-нул! Остался я теперь один одинешене-е-к, горьким сироти-и-нушкой".
Прямо восторг охватывает публику.
Стон, вой стоят в театре. Топочут ногами. Женский визгливый смех сливается с раскатистым хохотом мужчин.
Тошно делается...
Похождения кончаются тем, что является квартальный и "Петрушку" ссылают на Сахалин.
Прощай, Одеста,
Славный карантин!
Меня посылают
На остров Сакалин, -
поет "Петрушка".
– Ловко!
– вопит публика.
– Биц!
– громче всех кричит какой-то подвыпивший поселенец.
Он - человек образованный, в антракте нарочно громко повествует, как бывал в Москве "в Скоморохе театре", всякую камедь видал.
"Биц" он кричит специально для меня, чтобы обратить внимание на свою образованность.
Номера, один другого "фурорнее", следуют друг за другом.
Бродяга Федоров в пестром костюме, что-то вроде костюма арлекина, поет куплеты на мотив из "Боккачио".
Федоров служил когда-то при театре, был театральным парикмахером.
Он поет верно, без аккомпанемента, затрагивает местные злобы дня.
"Баланду", которой не едят даже свиньи; коты, которые надо в руках, а не ногах носить; расползающиеся по швам халаты и т. п.
Его успех идет все crescendo. Он повторяет без конца, и за каждым куплетом мой образованный зритель кричит:
– Биц!
Федоров сияет, расшаркивается, кланяется на все стороны, прижимает обе руки к сердцу.
Занавес снова отдергивают; на сцене - три сдвинутых табурета.
Сидевший вчера в "кандальной" Сокольский, в арестантском халате, читает "Записки сумасшедшего".
И что это? В этом Богом забытом, людьми проклятом уголке на меня пахнуло чем-то таким далеким отсюда...
С этой "каторжной сцены" пахнуло настоящим искусством. Этот "бродяга", видимо, когда-то любил искусство, интересовался им. От его игры веет не только талантом, но и знанием сцены, - он видал хороших исполнителей и удачно подражает им.
Он читает горячо, с жаром, с увлечением. "Живой душой" повеяло в этом мире под серыми халатами погибших людей...
У Сокольского настоящее актерское лицо, нервное, подвижное, выразительное.
Он - эпилептик, в припадке откусил себе кончик языка, немного шепелявит, - и это слегка напоминает покойного В. Н. Андреева-Бурлака.
В "Записках сумасшедшего" Гоголя осталась только одна фраза:
"А знаете ли вы, что у алжирского дея под самым носом шишка".
Все остальное - импровизация, местами талантливая, местами посыпанная недурной солью.
– Это - Поприщин-каторжник, ждущий смерти, как избавления.
В его монологе много намеков на местную тюрьму. Я уже посвящен в ее маленькие тайны, знаю, о ком из докторов идет речь, кого следует разуметь под какой кличкой.
Эти намеки вызывают одобрительный смех публики, но в настоящий восторг она приходит только тогда, когда Сокольский, читающий нервно, горячо, видимо, волнующийся, начинает кричать, стуча кулаком по столу:
– Да убейте вы меня! Убейте лучше, а не мучайте! Не мучайте!
– Биц его!
– не унимается образованный зритель.
И вся публика аплодирует, кажется, больше тому, что человек очень громко кричит и бьет кулаком по столу, чем его трагическим словам и тону, которым они произнесены.
Мрачное впечатление "Записок сумасшедшего" рассеивается следующей за ними сценой "Седина - в бороду, а бес - в ребро".
Это - импровизация. Живая, меткая, полная юмора и правды картинка из поселенческого быта.