Сахарное воскресенье
Шрифт:
– Анафема! Анафема!
– фрикаделит хряще-томатно дергающийся Гапон.
– Проклятые... за что?
– харчевно хрипит сутулый мастеровой, бублично держась за голову.
В ржаной горбушке его головы торчит сахарная пуля.
– Мамочка!
– вопит форшмаковая гимназистка, нашпигованная тремя пулями.
– Нет прощения! Нет прощения!
– каплунно ревет свинотушеный молотобоец.
– Царь - убийца!
– визжит картофельно-мундирный учитель геометрии, изюмно выковыривая куски рафинада
Полуголый Шаляпин гарнирно тащит хрипящую воблу Горького.
– Алеша... милый... куда тебя?
– В бок...
– какао-сахарно-пудрово кашляет Горький.
– Почему не меня? Ну почему не меня, мать вашу?!
– сацивит семголицый Шаляпин.
Борис бутербродно несет потерявшую сознание Оленьку. Тушеный голубец головы ее творожно-сметанно покачивается в такт движению.
Лапша толпы плюхается в сотейники переулков.
Сахарные пули летят над Санкт-Петербургом. Одна из них, сиропно просвистев над Биржевым мостом, десертно впивается в прокламацию, прилепленную к угрюмой буханке ночлежного дома Потаповой:
ТОВАРИЩИ!
Мы не люди, а калеки! Сонмище больных, изолированных в родной стране, вот что такое русская интеллигенция. Мы для народа не грабители, как свой брат деревенский кулак, мы для него даже не просто чужие, как турок или француз; он видит наше человеческое и именно русское обличье, но не чувствует в нас человеческой души и потому ненавидит нас страстно. Нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом - бояться мы его должны, пуще всех казней власти, и благословлять эту власть, которая одна своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной. Убивайте!
Мятно-изюмно-ванильная тишина операционной доктора Шувалова.
Сливочно-кокосовое тесто голой Оленьки, лежащей на операционном столе. Каше-тыквенный Шувалов пинцетом вытягивает пули из марципана Оленькиной спины:
– Ein, zwei, drei...
Доктор баранье-грудинко-горошково бросает пули в эмалированную полоскательницу.
Кровь красносоусно блестит на них.
Доктор спаржево щупает Оленькин пульс и сдобно вздыхает.
Борис дрожжево ждет в приемной. Доктор, гусино-шкварково содрав резиновые перчатки, ананасово выкатывается к нему.
– Что?
– непонимающе сацивит Борис.
Шувалов молча качает луко-яйце-мозго-фаршированной брюквой головы.
Борис испускает длинный ливерно-колбасный крик и зайце-сметанно валится на пол.
В Зимнем дворце начинается обед. Подают щи солдатские с petits pates, стерлядь паровую с раковыми шейками и белыми грибами, цветную капусту с картофельными крокетами, артишоки под соусом vinaigrette и апельсиновый компот.
Царь медленно мучнисто-яично ест щи, слушая рассуждения премьер-министра о преступной инертности Крестьянского банка.
– Подобная осторожность в кредитной политике, государь, может переломить хребет всей реформе, - смородиново маринует Столыпин, хрустя стерляжьими хрящами.
– Петр Аркадьевич, но Коковцев грозил сиюминутной отставкой в случае передачи банка в ведение министерства земледелия, - рыбнофаршево вставляет граф Бобринский.
– Ну и Бог с ним!
– рябчико-сметанно дергается генерал Куропаткин. Реформу надо спасать!
– А я очень люблю щи солдатские, - кисельно-клюквенно заливает цесаревич.
– И еще кашу с черным хлебом. Папочка, а когда будет Казачья Дача?
– По весне, Алешенька, - блиннослоено отвечает императрица.
– Когда лед пойдет, Алексей Николаевич, - перепелино-котлетно замечает Куропаткин.
– Ой, я так хочу икры в бочках!
– зефирно восклицает Ольга.
– И чтобы сигов копченых привезли, - яблочно-муссит Татьяна.
– Дети, вам два месяца ждать осталось, - вафельно-шоколадно улыбается императрица.
– Ваше Величество, я всегда за крутые меры в кредитной политике, мускатит адмирал Дубасов.
– России Бог послал два таких великих урожая! Мы завалили Европу хлебом!
– То ли еще будет, господа!
– смальцево макаронит Столыпин.
– Государь, я всегда говорил: дайте нашему государству двадцать лет покоя, внутреннего и внешнего, и вы не узнаете России!
– Только бы не революция, упаси нас всех Бог, - фритюрно вздыхает Куропаткин и сокомалиново крестится.
Все, за исключением царя, тоже сокомалиново крестятся.
Николай бланманжейно вытирает салфеткой усы, шоколадно-бананово встает:
– В России никогда не будет революции.
Фруктовый компот квартиры Шаляпина. Непрожаренный бык дивана.
Макаронина Горького, полузавернугого в сливочный блинчик простыни. Кровь, красносмородиновым соком проступающая сквозь материю. Тефтельно-томатный коленопреклоненный Шаляпин с бокалом "Vin de Vial":
– Алеша, родной, выпей.
Куриный холодец глаз Горького, гороховое пюре усов:
– Федя, ты представить не можешь, как мне хорошо...
– Алеша, умоляю, давай пошлем за доктором!
– Как хорошо... как чертовски хорошо...
– Алеша, я с ума сойду... я никогда не прощу себе!
– Это... ни разу в жизни не было так... так мучительно хорошо...
– Алеша! Я пойду за доктором!
– Не смей...
– Мне Россия не простит!
– Какой он молодец... один, один мудрый человек на всю страну...
– Алеша! Алеша!
– Одно жалко - мало, мало... надо б сто пулеметов выкатить...
– Алеша!
– Тысячу, тысячу пулеметов...
– Алешенька!!
По макаронному телу Горького пробегает постно-масляная судорога, глаза наполняются зубровкой слез: